374
II, 7. Andre Potelette
гаться, как бы он не проник в мой интимный мир, не помешал бы мне
жить, как мне хочется.
Кроме того, в этом типичном французском мальчике было что-то определенно чуждое, что меня раздражало. Раздражал его смех — и главным образом причины, этот смех вызывавшие, раздражало его непрерывное хвасювство, раздражала даже его ловкость, увертливость и гибкость. Совершенно же невыносимыми мне казались его ежеминутные каламбуры и двусмысленности. До его приезда я сам себя считал французом, но теперь несравненно более отчетливо, нежели от контакта с мосье Раулем, с мосье Гастоном, с мосье Анри и с мадам Леклерк, я стал понимать, что «французские люди» — нечто совершенно иное, нежели персонажи в книжках «Bibliothèque rose» *. «Типичного французика» я отчетливо почувствовал уже тогда, когда он предложил мне подраться и особенно когда стал мне показывать свои альбомы с картинками французской революции (вперемежку со сценами казней в них были изображены одни только битвы и победоносные триумфы), сопровождая это полными боевого пафоса комментариями.
Первый кризис наступил приблизительно через месяц после поселения Потлотов у пас. Между нами двумя произошла ссора из-за какой-то сломанной игрушки, от перебранки мы перешли к кулачкам и, наконец, дело дошло до столь желанной Андре драки. Правда, дрался он «осторожно», но тем большую обиду я почувствовал, когда оказался под ним. Оставалось только прибегнуть к «военной хитрости»: я стал неистово вопить, а затем прикинулся «мертвым». Бедный Апдре при виде этого так испугался, что побежал, крича во всю глотку: «Шура умер, я убил
Шуру!»
Ну и вышла же из этого история! До этого случая мадам Потлет держала себя в отпошении сына приличным образом и лишь иногда за обедом, скорчив презлую физиономию, она подымала над ним руку, грозя, что наградит его подзатыльником, а тут, вслед за криками Андре, я услыхал совершенно странный визг, а когда я, оживший покойник, подбежал к двери «Красной» комнаты, то увидал и совершенно возмутительное зрелище! Мамаша колотила сына кулаками, куда попало, а затем, схватив Андре за волосы, стала его бить головой об стену. Этого я не в силах был вынести; я бросился на мадам Потлет, стал тузить ее изо всех сил, а когда она схватила меня за шиворот, то даже укусил ее в противную пухлую руку... Чем кончилась эта схватка, я не помню, но когда вернулась мамочка, я ей рассказал все, что произошло, и «выражение страдания» обозначилось на ее добром лице еще отчетливее.
С этого дня подобные расправы с Андре сделались явлением обыкновенным, но только для производства их мадам Потлет запиралась в своей комнате на ключ, и вопли Андре слышались оттуда приглушенными. Несколько раз вслед за такими сценами происходили между мамой и мадам Потлет объяснения, но напрасно мамочка просила строгую и вспыльчи-
* «Розевои библиотеки» (франц.),
II, 7. Andre Potelette
375
вую даму применять другие способы воспитательного воздействия, она не унималась, и уже редкий день стал проходить без того, чтобы не раздавались крики и тот ужасный стук головой об стену. Не понимаю, как выдержала черенпая коробка Андре, не понимаю и того, как он после таких истязаний мог сразу начинать резвиться и играть.
Постепенно положение все более обострялось, а кроме того, мадам Потлет как учительница не оказалась на высоте. Она не обладала никаким даром преподавания. Снова появился на сцену учебник Марго, но я уже не смеялся над его глупыми фразами, а она заставляла их заучивать наизусть; когда же я неточно их передавал (я был склонен по-своему их варьировать), то, не решаясь прибегать к пощечинам и к подзатыльникам, она все же делала мне незаслуженные строгие выговоры. Придиралась она и к моему произношению, требуя, чтобы я картавил или глотал «эры» на парижский манер, чтобы я соблюдал оттенки разных «е», между тем у нас в доме на все эти тонкости не обращали внимания, и считали все же, что говорим мы все безукоризненно, «как французы». Правда, у старшей сестры папы, тети Жанетты, и у старшего брата, дяди Лулу, выговор был несколько иной, какой-то более шлифованный и деликатный, но это казалось просто их индивидуальной особенностью, а не какой-то их большей близостью к настоящему языку наших дедов.
В конце концов пришлось отказать мадам Потлет; ей дали нужный срок для подыскания другого места, ей заплатили выговоренную по условию неустойку, и три месяца после въезда Потлеты от нас выкатились. Все обошлось по-хорошему, без скандала, но последние расчеты со вдовой «командана» были произведены в подчеркнуто официальной обстановке, в зале; мадам Потлет была уже в шляпе и в тальме. Андре сидел на кончике стула и держал в руках свою шотландскую шапочку. Уходя, он подал мне левую руку, так как правой он поддерживал портрет своего усатого папаши. «Красная» комната опустела (туда вскоре въехал Мишенька), а я вернулся к своим играм и занятиям — с облегченным сердцем. Это происходило в копце января или в начале февраля 1879 г.
Совершенно случайно встретился я с Андре через двадцать лет на даче в Финляндии. Несмотря на побои и мучительства, из него вышел совершенно нормальный, очень почтительных! к памяти матери, типично французский господин — рядовой француз. Он обрадовался нашей встрече и заговорил о возобновлении пашей «дружбы». Однако первый же проведенный с ним вечер заставил меня принять меры, чтобы таковые не повторялись. Добродушный, веселый и любезный, он все же показался мне каким-то олицетворением вульгарпости и пошлости. При этом окончательно обнаружилось, несмотря на то, что теперь Апдре говорил по-русски не хуже меня, его типично французское «нутро», его склонность к болтливости, к очень дешевому остроумию, к каламбурам, к безвкусному балагурству. В те два часа, что длился его визит, он совершенно затормошил меня и шуточками, и все той же прежней своей подвижностью, поминутным вскакиванием с места и бесцеремонным разгуливанием по комнате. Но особенно меня оттолкнули его рассказы про какие-то удач-
376
II, 8. Цареубийство1 марта
ныс аферы, его хвастанье хитроумными финансовыми комбинациями, его склонность к сутяжничеству: «И тогда я сказал моему адвокату», «Он понял, с кем имел дело». Эти и подобные фразы так и сыпались, а мне становилось все скучнее и скучнее. На этом наше знакомство и прекратилось.
Большое удовольствие зрелищного порядка я получил среди зимы 1877—1878 г. на выставке, посвященной царствованию Александра I. Выставка была устроена Городской думой в ознаменование столетия со дня рождения Благословенного, под наблюдением моего отца в Мааеже конногвардейского полка и представляла собой два ряда специально для данного случая написанных картин очень большого формата, поставленных лицом к окнам. Ввиду того, что темнота в эту пору года наступает чуть ли не в два часа, то над каждой картиной было прилажено освещение газовыми рожками, спрятанными за черные щиты. Общее впечатление от этих ярко освещенных, пестро расцвечепных картин и от масс обрамлявшей декоративной зелени, получалось праздничное и в то же время чуть «похоронное». Что же касается самих картин (если я не ошибаюсь, тут были работы Шарлеманя, Горавского и В. П. Верещагина), то они оставляли желать многого. Папа не скрывал своего огорчения от неудовлетворительности работ тех художников, к которым оп особенно благоволил, я же не был столь требователен, и вся эта «иллюминация», все эти персонажи, написанные в натуральную величину и одетые в костюмы времени, до того мне нравились, что я не желал портить себе удовольствие замечаниями о дефектах, которые, однако, даже мне бросались в глаза. Картины были писаны наспех клеевыми красками людь-ыи, никогда до того к такому формату не обращавшимися, и этим, главным образом, объясняется помянутая неудача.
Особенно меня подкупало, что всюду па этих картинах фигурировал знакомый мпе не менее, нежели образ Петра I, образ того, кого я хорошо изучил по разным портретам в папином собрании. А в том, что он прозвище Благословенпого заслужил, я нисколько тогда не сомневался. Ведь это он с божьей помощью прогнал французов, ведь это оп прославился своим благочестием, ведь это оп погладил по голове папу, когда тот, будучи совсем малышом, встретился как-то с ним в саду Павловского дворца, и ведь это он был изображен в виде древнего витязя на медных медалях графа Толстого, разглядывание которых доставляло мне огромное наслаждение. В честь него же поставлена колоссальная Александровская колонна, увенчанная ангелом, держащим крест! Наконец, он
II, 8, Цареубийство 1 марта377
был сыном как-то особенно меня пленившего Павла и его жены, которая была восприемницей от купели моего отца. Да и самая наружность Александра Павловича, его круглое лицо с небольшим носиком, с еле заметными белокурыми баками на щеках, с ясными глазами и ласковой улыбкой на устах, вся его чуть склоненная фигура, наконец, тот костюм, в котором его представляли,— с громадной треуголкой и в высоких блистательных ботфортах — казались мне донельзя близкими и милыми, почти что родными. Такого государя я бы не боялся... И вот на каждой ий от их картин юбилейной выставки был изображен то какой-либо героический, то какой-либо благородный его поступок. Среди последних особенное впечатление произвела на меня сцена, на которой государь, со-шедши с коляски, устремляется к лежащему на земле совершенно нагому мужику с намерением его поднять и оказать ему помощь. Глубоко тронула меня и та картина, на которой была изображена смерть Благословенного. Простую его кровать, в самой простой, вовсе не дворцовой комнате, обступают несколько предающихся горю военных и штатских, и среди них выделяется фигура милой Елизаветы Алексеевны, представлявшейся мне просто каким-то ангелом.
Но я потому еще так запомнил эту выставку, что в дни, пока она ус!раивалась, я несколько раз бывал на ней — все благодаря баловству моего отца. Я видел, как выставка зреет, как устанавливаются деревянные устои и самые щиты с картинами. Интересно было видеть, как некоторые художники еще что-то на месте добавляли, подмазывали и исправляли. Не обошлось тут и без ублажения моего тщеславия. Три раза выдалось мне счастье проехаться по выставке в высоком придворном шарабане, запряженном цугом в четыре лошади с жокеями на них. Правда, шарабан не был парадным и таким нарядным, как тот, в котором сидели члены царской семьи (или сам государь) в Петергофе. Это был служебный шарабан, специально служивший для таких «репетиций»; да и жокеи не были в парадной форме, а одеты были в дежурные темные сюртуки, однако не всякому простому смертному может выдаться случай прокатиться на царский манер à la Daumont, да еще в закрытом помещении, в колоссальной зале Манежа, пол которого усыпан песком. Немудрено, что, посаженный отцом в экипаж, я как-то весь «взбух» от чванства и уже окончательно на несколько минут поверил, что я высокопоставленное лицо, когда некоторые рабочие и какие-то господа, проникшие в помещение выставки до ее открытия, столбенея при виде этого экипажа с мальчиком в нем, вытягивались в струнку и снимали шапки. Произошла эта странная церемония ввиду того, что на следующий день должно было состояться открытие выставки и на нее ожидали «царей». Вот для того, чтобы приучить лошадей к необычайной обстановке и к эволюциям в закрытом и затемненном помещении, и была устроена эта пробная прогулка.