Мои воспоминания (в пяти книгах, с илл.) — страница 253 из 423

* Французского института, коллежа четырех наций {франц.).

2* Еще обиднее мне представлялась замена чудесного конного памятника Жирардона королю-солнцу на Place Vendôme имитацией Траяновой колонны в честь Наполеона, и другого прекрасного (пешего) памятника тому же королю на площади Побед очень обыденной «конной» XIX в.

IV, 17. Лувр145

коне «добрый король»,— это меня трогало, и я сделал бесчисленные рисунки, изображающие именно это место. И опять-таки не без волнения посещал я чудесную площадь des Vosges (прежнюю Place Royale) и бродил по ее ныне пустующим аркадам, воображая себе всю ту жизнь, которая в дни Мольера здесь кишела, какие прелестные модницы здесь переходили от одной лавки к другой, сопровождаемые пажами и petils laquais *, какие реверансы проделывали перед ними и друг перед другом украшенные завитыми гривами господа, какие продвигались здесь во всех направлениях, огибая памятник Louis le Juste **, кароссы *** — одни мрачные, обитые кожей, другие сверкая золотом скульптур и пестротой ливрейных кучеров и лакеев! В моих упоениях подобной «ностальгией» по прошлому я имел те же странные чувства, какие я уже испытывал в Петергофе, в Царском Селе с момента, когда я «прозрел», когда прошлое ожило для меня с совершенной отчетливостью. А какое из этих двух «прошлых» является для меня более родным, более дорогим — русское ли или вот это «западное», я тогда не мог бы решить, да и по сей день не в состоянии это сделать...

Глава 17

В ПАРИЖЕ. К. БЕНУА. ЛУВР ВО МРАКЕ. Р. МЕНАР. Л. СИМОН

Только что я рассказал про то, каким полезным мне оказалось знакомство со швейцаром Nôtre-Dame. Заодно я здесь же расскажу, как мне (несколько позже) выдалось счастье более интимно ознакомиться с Лувром. Случилось это благодаря моему знакомству с однофамильцем Камил-лом Бенуа (Camille Benoit) ~ одним из тончайших и разносторонних знатоков искусства, каких за последние годы XIX в. дала Франция 1*.

Мне Камилл Бенуа чем-то напоминал Нурока. В нем жило то же ненасытное любопытство, та же склонность к чудачеству, та же потребность озадачивать, которая придавала нашему петербургскому другу нечто гофманское. У Бенуа отношение к прошлому искусства не было похоже на обычное. Он вечно за чем-либо охотился, что-то открывал, но делал это вовсе не из каких-либо стяжательных или, скажем, карьерных побуждений, а из какого-то «спортивного вкуса». Не было в нем и ничего педантичного; если он и не прочь был блеснуть своей действительно необычайной эрудицией, то это происходило отчасти из той же потребности

* Лакеями (франц.). ** Людовику Справедливому, т. е. Людомпсу XIII. *** От carrosse (франц.) — карета. ** По своей основной специальности Бенуа был музыкантом — композитором и критиком — и в этом причина, почему Фантен-Латур включил его в ту группу музыкальных деятелей, что представлена на портрете, носящем наименование: «Hommage à Chabrier» * [дапь уважения Шабрие] (франц.),

146IV, &- ЛУ*Р

«эпатировать», отчасти же потому, что он своих знаний не считал нужным прятать под спудом, а отдавал их на общее пользование. Страсть (или «страстишка») ко всякого рода озацачиваниям, вероятно, привела его и к тому, чтоб меня ознакомить с «изнанкой» Лувра (l'envers du Louvre) вовсе не как с административным целым, а как с чем-то таинственным и загадочным. Он обожал Лувр. Его пленили следы прошлого, что встречаются в нем на каждому шагу, несмотря на всякие переделки и часто варварские искажения. Бенуа в течение многих часов водил меня по секретным коридорам и лестницам, мы спускались в подвалы, обошли и чердаки, частью отданные под запасные склады. Я был поражен грудами туда отложенных и (несправедливо) позабытых картин, среди коих имелось немало прекрасных и некогда прославленных.

Таких прогулок было несколько. Они начинались с момента закрытия музея для публики. Между прочим, меня поразила внезапность, с которой происходил переход в настроениях и в самом виде охранного персонала. Мгновенно из унылых, несколько чванных блюстителей порядка эти люди, освободившись от своих старомодных мундиров и треуголок, прекращались в подобие распущенных по окончании занятий школьников. Не лишенным театральности показался мне момент, когда тамбур, на котором покоятся остатки знаменитых diamants de la couronne *, от нажима кнопки медленно опускается под пол, в особый тайник, куда доступ грабителям считается абсолютно невозможпым.

Особенное же удовольствие я получил во время третьей такой прогулки, произошедшей уже по наступлении полной темноты, когда пришлось шествовать при свете простой керосиновой лампы, которую Бенуа держал в руке. Нескончаемые залы, погруженные в жуткое безмолвие, были населены одними тенями. Знакомые и любимые картины и скульптуры вдруг выскакивали из мрака и снова погружались в него. Было странно встретиться в таких условиях с усмешкой Моны Лизы, со «скользящими» фигурами па фресках Сандро (тогда помещенных на лестнице), со свирепым взглядом «Кондотьера» Антонелло да Мессина, с «Купальщицей» Рембрандта, со ставшим во фруит «Жилем» Ватто. Закончили мы наш обзор перед полустатуей той древней «Испанки», которая была открыта где-то около Эльче 2*. О, каким страшным выходцем с того света показалась мне среди всей темени эта сутулая покойница, вся увешанная тяжелыми и странными уборами.

* * *

Познакомился я с Бенуа у своих французских приятелей — не то у Симонов, не то у Менара. В свою очередь, мое знакомство с ними произошло благодаря тому, что мне очень понравились их произведения,

Алмазов короны (франц.),

Эт> скульптуру французское правительство позже обменяло на что-то, что хранилось в Испании,.

IV, 17. Лувр147

выставленные на выставках акварелистов и пастелистов, и мне не стоило большого труда убедить княгиню Тенишеву приобрести от каждого из этих мастеров по одному произведению для «нашего» собрания. Особенно мне понравилась серия пейзажей Менара, в которых он задавался трудной задачей передать эффект освещенных вечерними лучами облаков, громоздящихся над морским простором. Одну из таких картин Менар и уступил княгине. Выставка к тому времени успела закрыться, и я отправился к художнику на дом. Через Менара я познакомился и с его ближайшим другом Люсьеном Симоном, а также с другими художниками — с Котте, Прине, Жоржем Девальером и братьями Салио. С некоторыми из них мое знакомство протянулось затем на годы, и именно это сближение помогло мне лучше понять французское общество, его обычаи и самый его дух. Большинство в этой группе принадлежало к классу более или менее обеспеченной буржуазии и к той категории, которая у нас в России получила прозвище «интеллигенция». Напротив, в нее не входили ни представители «богемы», ни элементы аристократические, которых эти художники скорее чуждались.

Самым симпатичным из этих новых знакомых был Рене Менар \ Уже одно то, что он был сыном того Менара, книга которого была моим первым и когда-то любимым пособием по изучению истории искусства, уже одно это располагало меня к приятию Менара в мое сердце. Но понравилось мне и все его обиталище — очень скромное, но все же свидетельствовавшее об изысканных вкусах хозяина. В этом небольшом, но светлом ателье (в верхнем этаже дома № 3 па площади Сорбонны) не было ни роскошной мебели, ни гобеленов на стенах (чему тогда полагалось быть в каждой мало-мальски элегантной художественной мастерской), зато висели хорошие фотографии и гравюры с разных художественных произведении, и как раз то были все вещи и мне особенно дорогие и близкие. С них наша беседа и началась, причем она сразу приняла то направление, которое (не будь безнадежной черты «недоступности» французов) привело бы меня и к дружбе на русский лад с Менаром. К сожалению, именно этой дружбы из моего знакомства с ним и не получилось. Не получилось такой дружбы и в результате многолетнего знакомства с другими французскими художниками. Ведь иностранцу не преодолеть ту retenue, ту reserve*, то «себе на уме», с которым типичный француз относится ко всем и ко всему.

Впрочем, про Менара я должен сказать, что хотя он и был очень «характерным французом», хоть до «русской» дружбы у нас не дошло, он все же был необычайно приятным человеком и производил впечатление человека с довольно открытой душой, охотно поддающегося всяким художественным эмоциям и склонного ими делиться. Самая наружность Менара располагала к нему. Высокий рост, полнота, склонная к тучности, крупные черты лица, добрые глаза — все оставляло и внушительное и располагающее к нему впечатление. К этому надо прибавить довольно

Сдоржанность, осмотрительность {франц.).

1487F, 17. Лувр·

длинно отрощенную черную бороду, красивые, плавные жесты, приятно звучащий голос. Очень эффектным я его помню на вернисаже, где уже издали можно было отличить в толпе его массивную фигуру и его высокий цилиндр среди обступавших его нарядных дам. Будучи очень красивым и видным мужчиной, он несомненно должен был пользоваться значительным успехом, однако если это и было так, то это не выражалось ни в разговоре, ни в том, как Менар держал себя с женщинами. На меня он производил скорее впечатление человека целомудренного, и возможно, что это качество лишало тех нагих особ, которыми он населял <свои пейзажи, какой-то «эротической убедительности». Чувствовалось, что Менар их вводит, руководствуясь предвзятым намерением «faire du Pous-sin» *, а не потому, что природа для него насыщена неким любовным зельем; эти нимфы, дриады н просто купальщицы едва ли чудились ему, когда он «сидел на натуре».

Менар, впрочем, едва ли «много сиживал» на натуре. Его произведения тем особенно и отличались от работ Симона, что они в значительной степени измышленны. Получив творческий импульс от какого-либо эффекта или мотива в природе, Менар затем уже от себя превращал все виденное в