Мои воспоминания (в пяти книгах, с илл.) — страница 289 из 423

IV, 33. В Москве и в Киеве

гт

J Словом, во мне возник тот культ Иванова, который я и поставил во главу угла всей моей книги. Из всех русских живописцев он представился мне самым живым, самым драгоценным и каким-то прямо идеалом художника вообще. Возможно, что я при том впал и в некоторое преувеличение; я увлекся своим «открытием» (как всякий другой очень большой и подлинный художник, Иванов уже подвергался до меня и вероятно подвергнется еще участи «быть открываемым», оцениваемым и переоцениваемым по нескольку раз), однако все же по существу я был прав как бывает прав человек всегда, когда испытывает великое счастье найти через посредство искусства нечто освежающее и поднимающее его душу. Через знакомство с оригиналами Иванова я только лучше понял его искусство, я нашел в них некую ценнейшую меру вещей, и с тех пор в течение многих лет я обращался к Иванову всякий раз, когда меня брали разные сомнения, когда я хотел проверить свои убеждения, когда путался в противоречиях, которыми так изобилует оценка художественных произведений.

Менее всего, впрочем, я оценил, увидав в натуре (по гравюрам я ее знал с самого детства), колоссальную картину Иванова: «Явление Христа народу». И как раз по этому поводу у меня возник горячий спор с В. Васнецовым, который оказался ревностным поклонником Иванова и особенно этой его картины. Он и слышать не хотел о том, что в целом картина представляет собой неудачу, что она лишена объединяющей цельности, что она замучена, засушена, наконец, что Иванов, несмотря, на все свои усилия, не сумел вложить в нее ту жизненность, которой он. главным образолг задавался. Васнецов с жаром отстаивал абсолютное совершенство картины. Он отрицал, что имеется известное противоречие между Ивановым, сочинившим свои вдохновенные эскизы, и тем «пенсионером академии», который затеял «Явление Христа» и в течение стольких лет мучился над ним, этим исполинским холстом. Этот спор так тогда ни к чему и не привел,— разделяя, впрочем, при этом участь всех подобных споров.

К Виктору Васнецову, к «великому» Васнецову я тогда попал благодаря его брату Аполлинарию. С последним я уже года четыре как был знаком, и даже в некотором роде дружил с этим милым, несколько наивным человеком. Дружба наша получила некоторый изъян во время пребывания Аполлинария в течение зимы 1898—1899 г. в Париже, куда он явился уверенный в том, что его живопись будет иметь там значительный успех. Но французы не потрудились обратить какое-либо внимание на его выставленное в Салоне Марсова Поля гигантское полотно, изображающее сибирскую тайгу2, и картина прошла незамеченной. При этом я лично оказался как бы свидетелем этого «посрамления», и, вероятно, ему было не особенно приятно встречаться с кем-то, напоминавшим понесенную обиду. Все же мое знакомство с Виктором Васнецовым произошло благодаря Аполлинарию, тогда как без такой протекции было бы затруднительно пройти через те заграждения, которыми себя обставил старший брат, достигший в те дни верха своей славы.

270?V>#&В Москве и в Киеве

Впрочем, и так оказанный мне Виктором Васнецовым прием оказался не из самых радушных— особенно если принять во внимание традиционное радушие москвичей. Виктор Михайлович был очень вежлив со мной, но и только. Помешала ли большей экспансивности общая его нелюдимость, или он разделял ходячее о всех нас мнение, будто бы мы насаждаем пресловутое и зловреднейшее «декадентство», я не знаю. Не мог не почувствовать, несомненно, очень чуткий Виктор Михайлович во мне — в этом «представителе ненавистного петербуржского художества», дерзающем с ним спорить, какого-то врага. Считая себя каким-то преемником заветов Иванова, он догадывался, что, если я вижу известную фальшь в главном произведении Иванова, то я могу счесть за ложь, за притворство многое и в произведениях его самого — Васнецова.

Вообще же дом Виктора Васнецова показался мне скорее унылым и мрачным. Возможно, что тому способствовал пасмурный осенний день, быть может и отсутствие какого-либо декоративного чувства в обстановке. Положим, В. М. Васнецов увлекался в те годы вопросом возвращения русского прикладного художества к его первоисточникам и сам производил опыты в этом смысле в виде сундуков, шкафов, кресел, тут же расставленных по квартире. Однако опыты эти показались мне неудачными, предметы имели очень неубедительный вид, они были громоздки, неуклюжи. Глядя на них, возникал протест против такого возрождения. Но сам художник был, видимо, доволен своими опытами и собирался свою деятельность в этом направлении расширить. Он заразил и брата своим «древнерусским пассеизмом» — Аполлинарий стал тогда с особым рвением заниматься в картинах реконструкцией древней Москвы.

Мое тогдашнеэ посещение Виктора Васнецова было единственным, и больше я с ним никогда не встречался. Если уже в 1899 г. я должен был произвести при нашей встрече неприятное впечатление, то едва ли мог он получить желание снова со мной встретиться после того, как вышла моя книга, и он ознакомился с моими откровенными суждениями о нем.

Из других моих посещений московских художников мне особенно запомнились два — Сергея Коровина и А. Я. Головина. Первый не значился в моей «программе», а отправился я к нему единственно по настоянию его брата Константина, с которым я тогда состоял (да и вся наша компания состояла) в самых дружеских отношениях. «Костя» же питал беспредельное уважение к старшему брату и ставил его гораздо выше себя. Он видел в нем прямо-таки какой-то идеал русского художника.

Побывал я у Сергея Коровина на его квартире — очень скромной, ти-нично мещанской, ни в чем не выдававшей принадлежность хозяина к «благородной корпорации художников». Напротив, эти комнатки с их тюлевыми занавесками, с горшками цветов на подоконниках, со стенами, оклееными дешевыми обоями, могли сойти за обстановку какой-либо пьесы Островского из мелко-купеческого быта. И сам Сергей Коровин ни в чем не напоминал художника. Невысокого роста, с чахлой бородкой на испитом лице, угрюмый н печальный, он скорее напоминал собой каного-

IV, 33. В Москве и в Киеве271

нибудь писаря или приказчика. На своего красавца брата он совершенно не был похож. Мне с большим трудом удалось заставить его ответить на несколько вопросов и вырвать у него письмо к хранителю Исторического музея, который был в это время закрыт для публики и где находилось единственное крупное произведение Сергея Коровина (увы, как оказалось мало интересное) «Мамаево побоище» \

Ярким контрастом Сергея Коровина явился Александр Яковлевич Головин, Обиталище его оказалось где-то очень высоко, чуть ли не на чердаке, и представляло собой нечто еще менее декоративное, нежели «мещанская» квартира Сергея Коровина. Но у последнего все было при-брапо, вычищено, даже вылощено. У Головина же царил «дикий» беспорядок пли, по крайней мере, та «видимость беспорядка», которую часто создает вокруг себя поглощенный творчеством художник и в котором он сам все же вполне разбирается. И вот, среди этого беспорядка, состоявшего из всяких «орудий ремесла», меня встретил молодой, высокого роста красавец-блондин, показавшийся мне олицетворением изящества и самой аристократической приветливости. Я даже вообразил, что передо мной не «простой Головин», а отпрыск древнего графского рода. В то же время, мне показалось, что я встретил в нем человека, который мог бы мне стать другом, и что именно с ним мне будет особенно приятно общаться. На самом же деле Александр Яковлевич, не будучи вовсе благородного происхождения (он откровенно признался, что он попович), не только своим наружным видом походил на аристократа, но это был органически-недоступный человек, избегавший всякого сближения. Французские выражения distant, fuyant * вполне подходили к его характеристике. Такие люди пользуются своим даром очарования, своими ласковыми манерами, чтобы держать людей, пе обижая их, на непреодолимой дистанции и не давать им проникнуть в какую-то святую святых их душевного мира.

Впоследствии я, кроме того, убедился в том, что Головин страдал большой мнительностью и даже в пекоторой степени манией преследования. Особенно это сказывалось у него по отношению к товарищам-художникам. В каждом из них он был склонеп видеть конкурента, в каждом их поступке иптригу, специально направленную против него. Настоящей же bête noire ** Головина сделался как раз К. Коровин, тот самый Коровин, которому Головин был обязан своим привлечением к театру и известным покровительством при его первых шагах на этом поприще. Иначе как «черным человеком» Головин за спиной его не называл, причем в таких случаях лицо его принимало выражение крайней настороженности и почти испуга. Это, однако, не помешало тому, что Головин, переселившись из Москвы в Петербург, занял при супругах Теляковских место «домашнего консультанта» по делам театральных постановок и постепенно совсем вытеснил с этого почетного (по тайного) положения своего товарища.

* Отчуждеппый, избегающий общепия (франц.), ** Антипатией, пугадом, жупелом (франц.).

272

IVt33. В Москве и в Киеве

В те же дни я посетил и Владимира Аркадьевича Теляковского, недавно назначенного на пост начальника Московской конторы императора ских театров. Под таким прозванием подразумевалось почти независимое от Петербургской дирекции управление казенными театрами в первопрестольной. И это знакомство не обошлось без «сюрприза». Дягилев уже успел до меня познакомиться с Теляковским и был в восторге от его энергии и предприимчивости, в частности от тех постановок, которые были затеяны им при сотрудничестве Головина и Коровина. По рассказам Сережи я себе представил Владимира Аркадьевича чем-то вроде Всеволожского, т. е. человеком маститым, спокойным и довольно сановитым. Я знал, что Теляковский служил до своего назначения в одном из самых аристократических полков столицы — в Конногвардейском, и уже это одно рисовало мне его в виде господина светского облика. На самом же деле мне навстречу «выбежал» какой-то штабс-капитан в отставке. И этот человек, с манерами совершенно простецкими, в мундире без погон, сам поспешил отрекомендоваться: «Владимир Аркадьевич Теляковский»! Впрочем, это впечатлен