Мои воспоминания (в пяти книгах, с илл.) — страница 308 из 423

335

IV, 40. Новые друзья

у

гутинский добровольно превратился в какого-то их доброго гения, чуть ли не в опекуна. Для нас же внезапная смерть Сергея Сергеевича была глубоко нас потрясшим ударом, и мы долго не могли опомниться.

Только что рассказанная история о том, как поссорились Сергей Сергеевич с Владимиром Николаевичем, может послужить здесь своего рода введением к ознакомлению со вторым из этих наших двух друзей, прямо не принадлежавших к первоначальному «школьному» ядру, однако ставших за несколько лет нашими самыми близкими людьми. Эта ссора покажется тем более характерной для Аргутинского, если я тут же прибавлю, что и я с ним ссорился — и даже довольно серьезно — раз пять, причем две из этих ссор прервали наши (ежедневные) встречи каждая на целых два года! Характерно и то, что все эти наши ссоры кончались полным миром, притом без всяких извинений и объяснений ни с той, ни с другой стороны. В этих распрях оправдывалась поговорка: «милые бранятся, только тешатся», и если никак нельзя сказать, чтоб мы как раэ очень тешились, то все же несомненно, что эти ссоры отвечали известным потребностям наших душ и что, во всяком случае, мы и в состоянии ссоры не переставали сердечно любить друг друга. За известное (и даже большое) счастье я почитаю, что в момент смерти В. Н. Аргутинского — 9 декабря 1941 г., произошедшей столь же неожиданно, как н смерть Боткина '*, между им и мной царило полное согласие и что всякие вопросы, иногда отравлявшие наше общение с момента начала гитлеровской войны, если и не были между нами вполне ликвидированы, то все же приведены к известному, отнимавшему у них всякую остроту соглашению.

Познакомился я с князем Владимиром Николаевичем Аргутинским-Долгоруковым еще в университете. Это был очень привлекательный, очень симпатичный молодой человек (ему было тогда около восемнадцати лет,

*• За два часа до смерти Владимира Николаевича я сидел у него в его кабинете на рю Франсуа I, в он угощал меня шоколадными конфетами, что в те дни (оккупации) было редким и очень дорого стоящим лакомством. Каков же был мой ужас, когда, верпувшись к себе, я в телефон услыхал голос его племянника, графа В. Т. Дорис-Меликова, произносящий страшные слова: «дядя Володя только что умер...» Накануне я с Владимиром Николаевичем ходили проститься с прахом только что скончавшегося Д. С. Мережковского. Аргутинский имел здоровый вид, и лишь при расставании на улице он со странной улыбкой, указывая на сердце, произнес фразу: «J'ai de drôles de sensations ici» [у меня здесь какие-то неприятные ощущения (франц.)]. Во время же нашей последней беседы он только слегка жаловался на простуду и готовился к тому, чтобы ему с разрешения врача были поставлены банки. Не получив от них ожидавшегося облегчения, Владимир Николаевич без посторонней помощи вскочпл с постели, подошел к комоду и налил каких-то успокоительных капель, однако уже на возвратном пути к постели он почувствовал себя дурно, а свалившись, успел только сказать фразу: «Мне очепь холодно». К нашему с женой особенному огорчению, мы не могли тотчас же отправиться к телу нашего друга: было уже шесть часов, а с шести, по распоряжению немецких властей, всякое движение по парижским улицам в те дни прекращалось до утра следующего дня— это была репрессивная мера, принятая после какого-то покушения.

336IV, 40. Новые друзья

но производил он впечатление еще более юное). Прибавка к фамилии Аргутинский «исторически звучащего» слова Долгоруков сообщала ему особый ореол и, так сказать,— большую достоверность его аристократизму, как бы родня его с Рюриковичами, в то же время «отделяя его от Кавказа». Впрочем, в его приятной наружности, в его не столько овальном, сколько круглом лице, в его правильном, вовсе негорбатом носе, в его карих близоруких глазах (он довольно рано стал носить очки), в его чуть пробивавшихся усиках не было ничего типично восточного. Держал себя Владимир Николаевич скромно, почти робко, отнюдь не спесиво и не «distant» *. Напротив, во всем чувствовался хороший, доверчивый и ищущий сближения с другими человек, и лишь гораздо позднее стала в нем проявляться недоверчивость, а еще позже и нетерпимость, что несомненно было следствием многих разочарований.

После университета наша компания теряет Аргутинского на несколько лет из виду; это объясняется тем, что эти годы он проводит в Англии, в Кембридже, где и довершает свое образование. Лишь по возвращении на родину и после поступления на службу в министерство иностранных дел наше знакомство с Аргутинским возобновляется и, постепенно преодолевая свою стеснительность, он становится частым гостем сначала одной только редакции «Мира искусства», а затем и нашим. При его скромности и молчаливости, потребовалось время, чтобы мы заметили его интерес к искусству; еще гораздо больше времени ушло на то, чтоб мы стали считаться с его мнением, прислушиваться к его суждениям. Тут, впрочем, происходил двойной процесс. Мы постепенно учились оценивать этого новичка, но и новичок, благодаря общению с нашей компанией, формировался, шлифовался, терял остатки своего «провинциализма», приобретал разнообразные знания, вкус его утончался и одновременно он терял свою стеснительность, свою робость. Его мнения становились более определенными и оригинальными, ясными и обоснованными, и в зависимости от всего этого он приобретал апломб в отстаивании своих позиций. Я лично сначала только «терпел» присутствие милого, тихого, безобидного, но, как казалось, не особенно интересного молодого человека, но когда я открыл в нем задатки чего-то, что в будущем могло сделать из него культурного любителя, полезного для русского искусства, то я ближе сошелся с ним. В характере Аргутинского было много чего-то такого, в чем мы были склонны видеть, быть может без особого основания, черты «типично армянские». Сюда главным образом относятся его упрямство, его «стародевическая» обидчивость, его склонность к какой-то унылой созерцательности и больше всего известный недостаток темперамента. Что же касается его суждений, то они раздражали своей доходившей подчас до смешного однобокостью, а то и предвзятостью. Одной из причин нескольких наших размолвок были его предубеждения против всяких лиц, его привычка «делить людей» на «вполне приемлемых и на абсолютно неприемлемых», на добрых и злых, на умных и глу-

* Отчужденно, высокомерно (франц.).

IV, 40. Новые друзья337

цых h`, т. д. Словом, этот человек, обладавший песомненным вкусом в-отношении художественных произведений, не желал или не умел считаться ^ жизни с нюансами, с оттенками и как-то схематизировал и ду-. шевные качества, и недостатки людей, доходя зачастую до озадачивающих наивностей и вопиющих абсурдов.

Начало коллекционирования Владимира Николаевича напоминало начало коллекционирования Сережи Дягилева. И на сей раз дело началось с пустяков, с обстановки. Ютился Аргутинский первые годы в небольших квартирках, совершенно ничего в себе декоративного и барского не имевших. Он вполне мирился с этим, а деньги, которые ему присылали его очень состоятельные родители из Тифлиса, он тратил на одежду (он одевался со скромной, но дорого стоящей элегантностью и даже многое заказывал в Лондоне), на спектакли, на хозяйство и, наконец... на «лихача». Вот за этого лихача ему особенно попадало от друзей; было действительно странно, что этот человек, отворачивавшийся от всяких проявлений пошлой фанаберии, все же, точно кутящий купчик, разъезжал по городу не иначе, как на таком наемном вознице, бросавшем пыль в: глаза, будто это «собственный» кучер... Лишь с момента своего переезда на ультра-аристократическую Миллионную улицу Владимир Николаевич начинает обставляться на более изысканный лад и постепенно превращается в настоящего, одержимого всепоглощающей страстью собирателя. Цель, которую он ставил себе, была двоякая: надлежало из данной квартиры с ее высокими потолками и окнами создать нечто очень парадное и дающее иллюзию старины; в то же время он хотел собрать все, что можно было, из картин, рисунков и всякой декоративной мелочи, что со временем могло бы послужить значительным обогащением наших музеев и, главным образом — Русского музея Александра III. Увлекаясь такой сложной задачей, Владимир не щадил затрат и постоянно влезал в долги.

Если можно утверждать, что Боткин и Аргутинский совершенно слились с нашей основной компанией, то того же нельзя сказать про еще одного, «подошедшего» к нам в эти годы (1900—1903), а именно про барона Николая Николаевича Врангеля 3. Но Врангель просто «не успел» занять этого места; все что-то мешало этому, все точно откладывало эту-дружбу. Вначале несомненно препятствовала тому его юность — ему было не более двадцати трех лет, когда он со своим кузеном К. Н. Рауш фон Траубенбергом 4 появился у нас. Когда же дружба уже определенно наметилась, то грянула война, и Врангель добровольно отправился на фронт, где вскоре скончался от тяжелой болезни почек.

Николай Николаевич был родным братом того генерала-барона Врангеля, который возглавил «белое движение» на юге России. Однако я не могу судить, было ли между братьями какое-либо близкое единение, так как «военного» Врангеля я у Коки ни разу не встретил, и Кока никогда о нем не говорил. Напротив, я хорошо запомнил их отца. «Старик» Врангель был любопытной и по внешнему виду и по характеру фигурой, но как раз стариком Николая Егоровича никак нельзя было назвать, и. не

338?Ÿt 40- Новые друзья

только потому, что ему на вид, когда я в первый раз попал к ним в дом, нельзя было дать и пятидесяти лет, но и потому, что он с совершенно юношеским жаром относился к вопросам, интересовавшим его младшего -сына. Это был высокого роста господин с крупными чертами лица, с едва начинавшей седеть бородой, недостаточно скрывавшей его некрасивый рот. Мясистые губы его сразу же бросались в глаза своим сероватым цветом и сразу выдавали арабское или негритянское происхождение. Но таким происхождением Врангели только гордились, ведь в них была та же кровь, которая текла в жилах Пушкина, так как и они происходили от того же «арапа Петра Великого», как и наш великий поэт и как знаменитый военачальник XVIII в., Ганнибал. Что-то арабское было и в Коке, и не только в смуглости лица и в каком-то своеобразном блеске глаз, но и в сложений, во всей его повадке, в его чрезвычайной живости и подвижности, в чем-то жгучем и бурном, что сразу проявлялось, как только он чем-либо заинтересовывался, да и в манере относиться к людям не было ничего славянского или германского, скандинавского, слов