Зато очень удачно получилась та узкая зала, в которой Бакст повторил идею, уже использованную в Таврическом дворце, где среди гигапт-
454У» 2- 1905—1906 гг. Версаль, Париж
ского колонного зала он устроил род зимнего сада. И здесь в Grand Palais среди трельяжей и боскетов были расположены чудесные бюсты Шубина, пейзажи Сильвестра Щедрина, и здесь же на центральном месте был водружен громадный коронационный портрет Павла I, писанный Боровиковским — несомненный шедевр мастера, в котором художник сумел придать неприглядной фигуре безумного императора что-то мистически жуткое. Недалеко от Павла висели и шедевры Левицкого — вся «компания» смоляноки. После многолетнего пребывания на стенах петергофского Большого дворца это был первый выезд аристократических барышень в свет — и в какой свет — прямо в самый центр Парижа. Успех как раз им выдался исключительный — так же, как и бесподобному портрету Дидро кисти того же Левицкого, специально доставленному из Женевского музея...
Немалый успех выдался и современным русским художникам, тогда в первый раз представленным в Париже в такой полноте и с таким тонким подбором. Общее впечатление от них (начиная с исполинского панно Врубеля «Микула Селянинович») было удивительной свежести и бодрости. Особенно поражали своей правдой, поэзией и тонкостью красочных отношений пейзажи Левитана, мощно характерные портреты Серова, полные щемящей печали большие северные панно К. Коровина, изящная затейливость и очаровательная поэтичность фантазии К. Сомова (и его же чудесные портреты) и многое, многое другое. И я не могу пожаловаться. Большинство выставленных мной вещей нашло себе любителей, и такое пополнение нашей кассы позволило нам продолжить на несколько месяцев наше пребывание в Париже и провести эти месяцы без особенных материальных тревог и забот. Мое личное участие в выставке выразилось кроме того в том, что под моим руководством была она развешена,— я же составил изящно изданный и богато иллюстрированный каталог 12, и я же прочел на самой выставке доклад, посвященный краткой истории русского искусства за последние два века.
Кончу свой рассказ о нашей выставке при парижском Осеннем салоне 1906 г. приведением нескольких цифр. Выставка занимала всего двенадцать зал, из которых по крайней мере четыре громадных. Каталог насчитывал свыше 700 предметов; среди них было 36 икон, 23 избранных произведений Левицкого, 6 Рокотова, 20 Боровиковского, 9 Кипренского, 14 Венецианова, 6 Сильвестра Щедрина, 12 Карла Брюллова, 18 Левитана, 19 Серова, 33 К. Сомова, 9 И. Грабаря, 12 Малявина, 10 Юона, 10 К. Коровина, 31 Бакста и 23 пишущего эти строки Александра Бенуа. Одни эти цифры говорят о значительности всего собранного. К этому надо еще прибавить, что в помещении выставки было устроено несколько концертов русской камерной музыки, как бы предвещавших ту несравненно более значительную манифестацию русской музыки, которой Дягилев угостил Париж 13 всего через несколько месяцев после нашей выставки,— весной следующего, 1907 г.7*
7* Значительность выставки и ее устроителей побудила администрацию Осеннего салона избрать несколько лиц в почетные члены Общества (с нами той же
V, 2. 1905—1906 гг. Версаль, Париж455
К последней затее я не имел личного касательства, но, разумеется я был чрезвычайно ею заинтересован и «использовал» ее как для себя так и для моей Анны Карловны в полной мере. Получив в свое распоряжение ложу в «Опера», мы не пропустили ни одного концерта, ни одной ренетхщпи. В нашу ложу набивалось каждый раз несравненно больше народу — друзей и знакомых, нежели полагалось. Несменяемой же нашей гостьей являлась тогда (в очень эффектных туалетах) баронесса Наталия Владимировна Рауш фон Траубеиберг — супруга уже знакомого читателю «кузена Коки Врангеля» — «Кокн Рауша». То была тогда (да таковой и осталась) очень влюбленная пара (они недавно поженились). Рауши жили тогда в Париже, где Николай Константинович рассчитывал развить свой талант скульптора, что отчасти ему и удалось. Баронесса же с редким усердием «исполняла роль его музы», заставляя супруга преодолевать свою склонность к лени, и непрестанно его понукала к работе. Необычайно живая, отзывчивая, энергичная, она очень полюбилась моей жене, и одно время они были прямо подругами. Кроме того, барон был тогда занят портретом — статуэткой нашей маленькой Елены, которой, однако, эти сеансы при ее непоседливости скоро стали невмоготу. Мое же отношение к Раушу как к художнику было не совсем таким, каким хотелось бы, чтоб оно было, и ему и мне. Иначе говоря — при всей моей симпатии к нему лично, как к очень остроумному, живому и во всех смыслах приятному человеку, я не мог «совершенно всерьез» принимать его творчество, в котором меня всегда огорчала сильная доля дилентантизма.
Возвращаюсь к рассказу о концертах русской музыки. Затея в целом была того же размаха, как все, что предпринимал наш неистовый друг, но впоследствии яркость впечатлений, которые произвели его театральные затеи, как-то совершенно затмила впечатления от этих концертов. Интересны были и репетиции, но с особенным удовольствием я вспоминаю о тех музыкальных сеансах совершенно интимного характера, которые происходили у Сережи в номере гостиницы (Hotel Mirabeau на rue de la Paix). Дягилев снимал две большие комнаты во двор (и еще одну — для своего неразлучного слуги Василия Зуйкова), и в первой, служившей приемной (принимать ему приходилось бездну народа), красовался огромный рояль — не то «Плейель», не то «Блютнер». За ним я слыхал Скрябина, за ним под аккомпанемент самого Сережи Шаляпин пропевал то вполголоса, как бы для проверки, а то и во всю свою тогдашнюю мощь то, что он собирался поднести публике. В том же номере однажды — около полуночи — Федор Иванович неожиданно предстал перед нами таким, как бог его создал, спустившись по служебной лестнице из своего номера над дягилевским. Было убийственно жарко, и это отчасти оправдывало столь странный, чтоб не сказать дикий поступок;
участи удостоились и наши меценаты — супруги Г. Л. и В. О. Гиршманы), а кроме того, «представить» Бакста и меня «к ордену Почетного легиона», который мы оба и получили. Однако сам Дягилев от этой чести отказался.
456V> 2· 1905—1906 гг. Версаль, Париж
к тому же артист (тогда еще не великий, но сколь чудесный) был сильно навеселе, чго случалось с ним нередко. Впрочем, как раз тогда же он почти не выходил из крайне возбужденного состояния, ибо протекал бурный период его романа с той, которая стала затем его верной супругой и спутницей жизни. А что касается до тех «сурдинных пропевов», о которых я только что упомяпул, то слушание их припадлеяшт к самому восхитительному, что я когда-либо испытывал в области музыки. Именно их интимный характер обвораживал. Как-то особенно пленяла музыкальность натуры Федора. Он выявлял самую суть того, что пел, причем было ясно, что он и сам глубоко этим наслаждался. Помню, как он в один из таких «сурдинных пропевов» доказывал, что опера «Моцарт и Сальери» Римского вовсе не «скучная опера», а содержит в себе удивительный пафос. Ему очень хотелось, чтоб когда-нибудь Дягилев поставил эту двухактную оперу, и он действительно убедил Сережу и меня, что это стоит, но именно с ним... И все же она у нас не была поставлена, зато «комментарии» Шаляпина пригодились мне, когда в 1915 г. я был занят постановкой драмы Пушкина 14 на сцене Московского художественного театра. И опять, «сказать кстати», именно во время парижских концертов мне выдалось счастье ближе познакомиться с автором «Моцарта и Сальери» — с Н. Л. Римским-Корсаковым, послушать его разговоры и в личном контакте убедиться, сколько в этом человеке под наружностью «скучного, проглотившего язык сухаря» было затаенного огни. Увы, мое тогдашнее знакомство с ним не имело продолжения, ибо Нико* лай Андреевич скончался летом следующего года.
Как в 1899 г., так и в 1907, нам тяжко было расстаться с Парижем, ` с Францией, в которой на этот раз мы провели немного больше двух лет. Но надо было возвращаться по всяким причинам. Мы вовсе не намеревались превращаться в эмигрантов, отрываться от родины, и то, что побудило пас в 1905 г. покинуть Петербург,— здоровье сына — нас более не тревожило. Наш Кока (теперь он перестал называться Колей, он как-то сам себя переименовал) после двух лет, проведенных в благотворном воздухе Бретани, и одной зимы — в Версале, совершенно окреп, удивительно вырос и даже «возмужал». В то же время он соответственно и развился, стал многим интересоваться и, что нас с женой особенно радовало,— пристрастился к рисованию. Уже в тех очень ранних опытах выявлялось несомненное дарование.
А тут еще как раз подошел один повод, почему мы поспешили с отъездом и решили уже ближайшей весной произвести его, не помышляя
V, 3. Испания. Петербург
457
больше о даче где-либо на французских побережьях. Дело в том. что как раз весной 1907 г. в Париже оказался Н. Н. Черепнин1, выписанный, если я не ошибаюсь, театром Opera Comique, чтобы руководить постановкой музыкальной части «Снегурочки» Римского-Корсакова. Мне же он привез обрадовавшее меня известие, что наш балет «Павильон Армиды» назначен к постановке на сцене Марпиыского театра и что хореографическая часть поручена молодому и необычайно даровитому артисту М. М. Фокину (до тех пор выдвигавшемуся исключительно в качестве блестящего танцовщика). У меня всякая надежда увидать свой балет на сцене успела за четыре года молчания театральной дирекции совершенно погаснуть '*, и тем более я был обрадован, получив свидетельство того, что это не так, вернее, что обстоятельства изменились в мою, в нашу пользу. Объяснялась же такая перемена в отношении нашего балета тем, что для нынешнего годового экзаменационного спектакля Фокин выбрал к постановке — по совету Черепнина 2 (бывшего в те годы управляющим оперы и балета) именно наш балет, но, впрочем, не весь, а лишь наиболее показную сцену в нем, а именно оживление гобелена. И вот успех, выдавшийся этой постановке 3, подал новому (мне еще незнакомому) заведующему постановочной частью, А. Д. Крупенскому мысль — не поставить ли весь балет в целом, и уже не скромно при участии одной лишь балетной школы, а со всей пышностью, какую допускала императорская сцена. Крупенский был еще совершенно новичком в деле, однако он уже успел запять первенствующее положение и как бы заслонить самого директора. Поговаривали даже, что Теляковский устал, что он собирается в отставку. Напротив, Крупенский был еще совсем молодым человеком (лет тридцати) и отличался удивительной энергией, а к тому же он был богат, что обусловливало его полную независимость. Черепнин был уверен, что это именно Крупенский вырвал у Теляковского согласие на постановку «Павильона». Мало того, он получил какие-то особые на то полномочия — вероятно, те самые, в которых когда-то было отказано Дягилеву. Что при этом, несмотря на мое отсутствие, меня не забыли не только в качестве автора сюжета, по в качестве создателя всей зрелищной стороны,— этим