Гусарова Å, «Мир искусства». М., 1972; Петров В. Я, «Мир искусства». М., 1975; Лапшина Н, П. «Мир искусства». М., 1977.
«Мои воспоминания» Александра Бенуа589
становятся предметом самостоятельных размышлений автора, подчас ли
шаются своего конкретного историко-культурного контекста и приобре
тают несколько деформированный, лучше сказать, односторонне деклара
тивный характер. Впрочем, и здесь немаловажную роль играет осознан
ное или нет стремление Бенуа оставаться верным своему прошлому
в данном случае тем мистификационным наклонностям, к которым «мирискусники» постоянно испытывали известную слабость.
«Я должен начать свой рассказ с признания, что я так и не дозрел, чтобы стать настоящим патриотом, я так и не узнал пламенной любви к чему-то огромно-необъятному...» 13. Этому пассажу, который сильно напоминает интеллектуальную «игру» молодого Бенуа, можно было бы не придавать значения, если бы он не открывал собою книгу, оказываясь первым штрихом в литературном автопортрете мемуариста. Последнее обстоятельство заставляет сказать по поводу этой автохарактеристики несколько слов.
Выражала ли она какие-то существенные свойства самосознания автора книги, определяла ли его действительное отношение к России? Ни в малой мере. Такое категорическое опровержение можно позволить себе, основываясь прежде всего на противоположных высказываниях самого же Бенуа, на его почти исповедальных заявлениях о своей глубокой связи с родиной. «Понадобился затем опыт многих лет, опыт, повторявшийся несколько раз, чтоб и я, и она (Анна Карловна Бенуа — жена художника.—Г. С.) поняли, до чего сердечно и душевно мы связаны с родиной и до чего трудно, а то и просто невозможно нам, русским, вполне приобщиться к жизни на чужбине» (II, 106). Это признание тоже — из «Моих воспоминаний».
Именно в поздние годы, когда Бенуа оказался вдали от своего отечества, тема «родины» и «чужбины» приобрела для него по вполне понятным причинам особую остроту. Письма Бенуа 20-х — 50-х годов, выразительно рисуя общественное самочувствие художника, проникнуты нарастающей тоскою их автора «по своей родной атмосфере», его стремлением вновь оказаться дома. «Сидению на жердочке» u уподобляет он свое заграничное бытие в одпом из писем середины 20-х годов, а в другом, относящемся приблизительно к тому же времени, делает такое серьезное признание: «...помчался бы назад в матушку Россию, которую, странное дело, я только недавно, на склоне жизни и после всех горьких испытаний последних лет действительно признал за матушку, за родимый и нежно любимый край. Как это могло случиться, не знаю, но факт налицо — я сейчас чувствую себя несравненно более русским (без привкуса национализма), нежели прежде» 15. За несколько лет до смерти, в 1957 г., он пишет PL Э. Грабарю: «И как хотелось бы быть там, где у меня открылись глаза на красоту жизни и природу, где я впервые вкуспл люб-
13Бенуа Александр, Мои воспоминания. М., 1980, т. I, с. 11. В дальнейшем ссылки
на наше издание даются в тексте с указанием номера тома и страницы.
14«Александр Бенуа размышляет...», с. 615.
13 «Александр Бенуа размышляет...», с. 603.
590?• №• Стер нин
ви и т. д. Почему я не дома?! Все вспоминаются какие-то кусочки самого скромного, по сколь милого пейзажа...» 16
Вот то эмоционально и психологически стойкое душевное состояние, на «фоне» которого возник и был осуществлен, хотя и не до конца, замысел «Моих воспоминаний». На это хотелось обратить внимание не только ради того, чтобы усомниться в полной искренности авторского зачина книги. Еще более существенно помнить об этом постальгическом чувстве Беиуа-мемуариста, чтобы лучше понять общую тональность всего повествования, его некоторые специфические смысловые акценты.
С этой точки зрения вступительные фразы книги — не просто защитная маска, не просто особый род авторского самовнушения. Они явно предназначены и для того, чтобы с первых же страниц ввести читателя в столь близкую автору тему «западничества».
К ней мемуарист возвращается неоднократно и по самым разным случаям. Чрезвычайно интересной и объемной она предстает во многих главах «Моих воспоминаний» в качестве «внутренней идеи» художественного кредо Бенуа и всей «мирискуснической» программы. Ниже этот с1спект темы потребует специальной характеристики в связи с размышлениями мемуариста о своих увлечениях молодых лет, о своей эпохе и о роли в ней того общественно-культурного движения, которое он возглавлял.
Однако именно в те годы, когда писались мемуары, «западничество» Бенуа обернулось для него самого и другой стороной, оказавшись подвергнутым жизненной проверке — долголетним существованием художника на чужбине. Результаты этого испытания были для его душевного опыта вполне определенными. В своих поздних письмах мемуарист не раз признавался: вопреки его ожиданиям, ни чужеземная кровь его предков, ни его давние «западнические» привязанности никак внутренне не смиряли его сильного желания вернуться в Россию.
Разумеется, такое умонастроение Бенуа, как уже отмечалось, никоим образом не колебало в его глазах историческую правоту огромного художественного дела, затеянного им и его друзьями на рубеже XIX и XX вв. Влияние времени сказалось в другом: утратив для мемуариста свои жизненные основы, западнические идеалы стали в книге порою предметом декларативных авторских уверений и, если можно так выразиться, объектом некоторой стилизации.
Печатью стилизации отмечены иногда и те страницы — они связаны главным образом с впечатлениями юности художника,— па которых Бенуа вспоминает о доводившихся случаях наблюдать петербургское великосветское общество, лицезреть членов царской семьи. В этих бытовых зарисовках мемуариста можно ощутить не только заметную иронию, но и некое патриархальное благодушие, в общем-то мало свойственное главному, достаточно критическому взгляду автора на представителей вельможного «монда», на атмосферу придворной жизни.
1е «Александр Бенуа размышляет...», с. 664.
в
«Мои воспоминания» Александра Бенуа
591
Рядом с упомянутыми бытовыми сценами, в которых основная задача автора — передать изумление и любопытство юноши, впервые сподобившегося собственными глазами увидеть царствующих особ и их окружение, Бенуа воспроизводит свои рассуждения о государственной системе России, о монархическом строе, о характере и типе русского самодержца, По-видимому, самому автору эти отступления казались не очень органичными, и, вслед за одним из них, он спешил объясниться с читателем: «Вот я и снова не утерпел, чтоб не остановиться на моем отношении к режиму, к монархии, к самой личности монарха, но эти вопросы занимали и волновали нашу компанию в сильнейшей степени» (I, 634— 635).
Ища объяснения этим экскурсам мемуариста, нельзя, очевидно, совершенно сбрасывать со счетов время и условия его работы над книгой — ряд эпизодов «Моих воспоминаний» мог оказаться откликом на тот повышенный интерес к монархическому прошлому страны, который был свойствен части эмигрантского окружения художника в поздние годы его жизни. Но главное, как представляется, было в другом — в сложном переплетении многих, подчас противоречивых свойств личности самого Бенуа, его общественных и художественных устремлений. Здесь проявили себя и некоторые семейные традиции мемуариста, и его историко-культурная ориентация, и утопизм его эстетической программы дореволюционных лет, основанный на идее возрождения «государственного искусства».
Когда, например, Бенуа с увлечением повествует о вечере, на котором присутствовали «высочайшие» и который своей «большой торжественностью» напомнил ему «какой-то куртаг Екатерины II» (I, 586), или же когда он подробно описывает торжество «в духе и в масштабе великолепных придворных празднеств XVIII в.» (I, 588) — «высочайший въезд» в Петербург в связи с бракосочетанием одной из великих кня-жен, в нем говорит, конечно, прежде всего убежденный «мирискусник», поклонник театральной зрелищности, историк культуры, влюбленный в пышную красоту и праздничность русского искусства XVIII в,
Нетрудно понять коренное различие между этим «эстетическим взглядом» и восторгами какого-нибудь присяжного летописца придворной хроники. Более того, сама эстетика мемуариста в этом пункте была лишена тех прямолинейных социологических формул, которые иногда приписывали ей оппоненты художника. Так, размышляя о Версале, который в глазах Бенуа воплощал во Франции те же социально-исторические идеалы, что и загородные петербургские дворцы XVIII в. в России, автор писал однажды: «Версаль был предназначен для того, чтобы вещать о величии короля, но если вслушаться в его нашептывание, то легко различить нечто совершенно иное — символ веры о человеческом величии вообще, догму разлитой во всем мироздании красоты, догму осознанной человеческой красоты» 17.
Бенуа Александр. Версаль. Пб., 1922, с. 15.
592
Г. Ю. С тер нин
О сколько-нибудь серьезной политической подоплеке интересов Бенуа к монархизму и к последним русским монархам невозможно говорить даже в тех случаях, когда, например, на нескольких страницах автор рисует вполне парадный портрет Александра III (I, 591 — 592). И если у нас нет доказательств, чтобы упрекать здесь мемуариста в сознательном уходе от правды, то так же точно мы не можем ставить иод сомнение искренность Бенуа, когда он, вскоре после февральской революции, писал об известном памятнике П. Трубецкого: «Александр III на Знаменской площади не просто памятник какому-то монарху, а памятник, характерный для монархии, обреченной на гибель. Это уже не легендарный государь-герой, не всадник, мчащийся к простору, а это всадник, который всей своей тяжестью давит своего коня, который пригнул его шею так, что конь ничего более не видит. Это — поистине монумент монарху, поощрявшему маскарад национализма и в то же время презиравшему свой народ настолько, что он считал возможным на все его порывы накладывать узду близорукого, узко династического упрямства» 18.