Мои знакомые — страница 20 из 62

Наверное, я к тому времени сильно повзрослел, ежели так рассудил, ну и то сказать — братья в армии, я за старшого, отец со станками в Сибирь укатил, в эвакуацию… Ну, словом, ночь напролет топили, а утречком, чтоб никто не видал, улья те выкинули. Задохлись пчелы. Жаль было, а ничего не поделаешь… Надо. Вот так, — сказал Иваныч, словно удивившись своему откровению — опять доброта. — А на чем, бишь, мы остановились?

— На отце. Первый учитель…

— Смотри, память у тебя.

— Ничего не поделаешь, надо.

Он коротко засмеялся, поднял глаза. У беседки стояла Надя. Маленькая, аккуратная, чисто одетая, точно и не дома, а сама в гостях. Была она хлопотуньей, то и дело навещала нас, беспокоилась: может, лучше нам под крышей сидеть, беседовать, кто ж так гостей принимает, по-бродяжьи? И Николай Иваныч тотчас становился на ее сторону, в дом тянул. Это я уж потом, погодя, понял, как он с ней во всем считается. Ей, наверное, очень хотелось послушать, о чем мы толкуем, вдруг да не то скажет ее Коля. Или чего недоговорит, так она рядом, поможет. И он всегда шел ей навстречу, добродушно подчиняясь. Трогательное такое единодушие. После завтрака она его до калитки провожала на смену и встречала у ворот, точно вчера поженились. А у них уж дети были — две дочки, Оля и Лена, обе взрослые. Оля, старшая, замужем, с ребенком.

— Ну ладно, — сказала Надя, — пойду я.

Это, конечно, была жертва, и мы с Иванычем ее оценили.

— Да, — сказал Иваныч, — учитель. Первый… Вот говорят — яблоко от яблони… Знал я одного умнейшего человека, с большой должности, у которого сынок лентяй и пройдоха. Нет, с яблоком верно только в том случае, когда тебя, пацана, не балуют и ты сызмальства ощущаешь ответственность. А я ее ощущал, еще как! Отец-то при всей своей заводской закалке вполдуши крестьянин был. А точнее, колхозник… Жить, говорил, на общественной земле и колхозу не помочь — это надо быть последним прохиндеем. И помогал. И меня с собой брал по выходным на машинный двор. Чинили с ним сеялки, веялки. Бывало, даст мне кривой болт — исправь. А как исправить, не скажет. И ведь если спортачу, доделывать приходится, мудрить, время тратить, а ему времени на это не жаль. Время, дескать, дорого не само по себе, а по тому, что успел сделать, чему научился.

Он и потом меня учил, когда я за станок стал, хотя и ростом не вышел. Иной, мол, весь в поту, а толку чуть, а другой вроде и не торопится, а все у него с иголочки. Стало быть, подготовил чертеж на зубок, инструмент в порядке, мелочей тут нет, из мелочей большое складывается. Победа, она тоже из тысяч наших усилий, всего народа… Словом, старайся. Я и старался — в семи потах, в десяти слезах… Возьмет болт, скажет: «Ну и умеха, тут нарезка неточная, там заусеницы, а кому-то работать, значит, потом снова чини? Да он тебе за такую работу вслед плюнет, а мне вот за мое спасибо скажет. Знаешь ты цену человеческому «спасибо», охламон этакий! Шабри, чтоб игрушка была! И меряй до миллиметра».

Потом уж и к станку приучал, с инструментарием познакомил. В десять лет — я на все руки мастер, так-то. И знаешь, за трёпку не обижался. Может быть, потому, что любил он меня — это я чувствовал мальчишеским своим сердцем. Иногда шлепнет, а сам расстроится, хоть самого утешай. Нет, не помнил я зла, ничего, кроме благодарности.

— Так и должно быть.

— Не всегда… Вот был у меня второй учитель, это уж после войны, когда я в цех пришел, Кузьмичом звали, из бывших мастеров старичок, прижимистый. Так тот меня и пальцем не трогал, близко не подходил, а так со сторонки объяснит по верхам, скосит глаз, как петух на зерно, — и работай. А на станке не болты точить — тончайшие операции… Запорешься — весь вал пропал. Но я это не сразу понял. И вышла у меня со старичком история. Между прочим, — перебил он себя, — коленвал в обработке — сложная вещь. Станок огромный, старый, и все вручную. А точность требуется микронная. Я уж не говорю о физической силе, сноровка нужна. А у меня страх перед точностью. Новичок же… Я ведь еще в армии мечтал — получить такую работу, а сумею ли, как отец? По ночам лежу на нарах и думаю, примеряюсь мысленно. В мыслях-то нелегко, а на деле? Потом, вскоре, я уж по два вала выдавал за день при плане три, но старший мастер подойдет, бывало: «Молодец!» И то сказать, с таким делом не каждый сдюжит… За деньгами тогда не гнались, главное — качество.

Он говорил непривычно торопливо, перескакивая с одного на другое, и все на одном дыхании, волновался, должно быть, переживая былое, первые свои шаги. А я все держал в голове старичка мастера: что там за история с этим старичком, но боялся вставить слово, сбить его скачущую речь.

— Помню свой первый вал. Старший мастер сказал вечером: «Завтра в смену выходи самостоятельно». Это уж после того, как присмотрелся ко мне, рискнул. А без риска не жизнь и не работа. И радиуса в чертеже такие фасонные попались, сам резцы доводил, по шаблончику. А все одно — включил станок и чуть не запоролся. Задел лбом за суппорт, станок как загудит, хорошо, резец уже на выходе был, а то бы — пой, мальчик, отходную своей самостоятельности. Зато уж кончил — рубашку хоть выжимай, весь в мыле… Да, непросто было пройти резцом две десятки, а резцы были тогда слабые, не то что сейчас — подгорит, и не заметишь. А то песчинка попала…

Дашков только рукой махнул и, достав платочек, утер лоб.

— А что со старичком-то?

— А, да… Старичок-боровичок, кепочка на нем блином, от царя-гороха. И нутро трухлявое. К нему меня и прикрепили за месяц примерно до первого моего коленвала. Ну, показал, какой резец взять, как в суппорт вставить. Все было знакомо, я ведь еще в начале войны токарил; правда, станочек был маленький, сам тоже кроха, на подставке, как все пацаны… Ну вот, а суппорт он мне все же сбил, старичок. Нарочно, что ли, прошел для показу конус и сбил. Я думал, он меня пробует на смекалку, взрослый же человек, а я взрослых уважать привык… Ладно, испытывай, проверяй, и я проверю. Тронул конус резцом — в начале, в конце, — вижу, не совпадает. Отладил и пошел, пошел срезать. Аккуратненько, хотя чувствую — резец что-то не того, то и дело менял, намаялся. А все же дала себя знать отцова наука. Освоился постепенно, дух перевел и уже не боюсь станка, чувствую; мой он, послушный, и мы понимаем друг дружку.

К вечеру ушел мой старичок, словцом не подарил, едва кивнув на прощанье… А к утру что-то запоздал. И весь какой-то мятый, в сером поту.

— Что, — спрашиваю, — Кузьмич, никак, прихворнул?

— Не я, машина моя, хвороба ее бери.

Машиной он назвал мопед, вернее, велосипед с мотором. За километр от завода слышно было, ребята бывало, говорят: «Кузьмич едет», — так он тарахтел, окаянный. Вроде самолета на бреющем, все нутро выматывал. А в это утро прибыл в полной тишине, педали крутил. С его-то сердчишком. Жаль мне его стало: не зря добреньким с детства прозван. После смены прочистил ему мотор, зажигание поставил. Он сел, закурил, вздохнул этак печально.

— Завидую, — говорит, — на тебя, парень. Редкий талант к металлу. И дом на себе тянешь, и тут молоток. А у меня, слышь, два лба, и те непутевые. В кого пошли? — Покряхтел, хлопнул себя по коленке. — Ладно — я тоже добрый, завтрева в смену покажу, как резец заточить.

И ушел, потрусил к выходу.

А меня будто по башке стукнуло. Стало быть, он мне за услугу отплачивает. Так за так. Я ему мотор, он мне заточку? А если б я вал угрохал, такой убыток заводу — это ничего? Свалил бы на меня вину, и баста. Накладка в ученье, и все концы. Не свое, не жаль… Нет, не успел я ему плюнуть вслед. А и плюнул бы, что толку…

И знаешь, — произнес Иваныч чуть погодя, — что-то после того во мне перевернулось, никогда я с такими людьми не сталкивался. Сам был открыт, думал — и все такие. А он, кулачок, будто в чистый колодец плюнул. И пошли круги. Долгое время еще приглядывался к людям, за каждой улыбкой ждал подвох, осторожен стал, недоверчив. Вроде болезни какой, такое он в меня заронил недоверие… Тоже наука, будь она неладна.

— Сам-то других учил?

— Пришлось. Только не сразу. До учительства длинная дорожка была и не совсем гладкая. Вернее, совсем негладкая, ямы да рытвины. Только об этом после, давай-ка отложим на завтра, а то Надюха моя нервничает.

Я оглянулся, проследив за его взглядом: в светлом квадрате окна рисовался склонившийся над вязаньем хрупкий силуэт Нади. Не ложилась, Колю ждала. Наверное, нечасто они были порознь такое длительное время — целых полдня…

Стало быть, завтра. Но тут я вспомнил, что завтра наметил сходить в партком, и тут же сказал об этом Николаю Ивановичу. Похоже, он даже обрадовался передышке: с непривычки длинные разговоры давались ему нелегко.

— Ну и ладно, — сказал он с готовностью, — а я пока с мыслями соберусь…

ДЕНЬ ВТОРОЙ

Сказать, что день второй провел без Николая Иваныча, было бы не совсем точно. Он как бы присутствовал незримо. Это стало понятно потом и несколько неожиданным образом, а вначале было знакомство с заместителем секретаря парткома Игорем Сергеевичем Кисленко, на котором, в числе других обязанностей, лежала связь с печатью. Связь эта в данном случае представлялась довольно расплывчатой — мне хотелось узнать, в чем суть проводимой реконструкции старейшего в России завода, и тут скорее к месту был инженер. Но секретарь парткома Владимир Михайлович Костин, которого я знал прежде, в ответ на мои сомнения лишь загадочно усмехнулся:

— Ступай к нему, не пожалеешь… В конце коридора налево, там его кабинет.

Честно говоря, всегда испытывал некоторое предубеждение к молодым обладателям отдельных кабинетов, а он оказался именно таким: молод, щеголеват, с исчерна-волнистой модной прической и вежливой сдержанностью жестов.

— Слушаю вас…

И выжидающе постучал пальцами по столу. Но поняв, что мой интерес к заводу связан с Николаем Иванычем Дашковым, вдруг весь преобразился в доброй улыбке, снявшей отчужденность, точно солнышко проступило сквозь хмурь озабоченности.