Иваныч приметно занервничал, рассказывая о давнишнем, что прошло и, казалось бы, уже не должно волновать, но, видно, жила в нем активная неприязнь ко всякой несправедливости. И он продолжал торопливо говорить, как бы стараясь отделаться поскорей от этих вынужденных воспоминаний.
А я представил себе сцену в тесном кабинетике, и самого кадровика, молодого, но уже значительного в движениях, и как он сказал отсутствующе, даже не взяв протянутого заявления, словно его подняли спросонку, чтобы узнать который час: «Куда учеником? Мест нет, штаты заполнены, — и еще, поскольку Коля стоял, как вкопанный: — Не смею вас задерживать», — и как неудачник шел домой, будто во сне, земля из-под ног плыла, лишь у калитки пересилил себя, приободрился, нельзя было волновать отца. А тот, выслушав сбивчивую речь сына: «Пока что не взяли, но завтра-послезавтра возьмут», — коротко спросил:
— Ты в кадрах был?
— В них.
— Завтра иди к директору. Секретаршу не спрашивай, а прямо в тамбур, который кнопками обшит, как бронепаровоз. Понял? Прямиком.
Коля кивнул и на другое утро в точности исполнил наказ отца. Секретарша ринулась вслед за ним, но только до порога, дальше не решилась. Директор, огромный мужик в генеральской форме, и впрямь был занят, что-то торопливо писал, откладывая в сторону исписанные листки. Колю он как будто даже не заметил, лишь взглянул мельком, или показалось. Тут-то Колю, пережившего бессонную ночь, и взорвало, и вместо веских, обдуманных доводов, он выложил все, что накипело: кто он, откуда и зачем пришел, а пришел он не для того, чтобы кружиться по кабинетам, как собачонка. Это он выкрикнул в запале и еще добавил, что завод ему родной и Дашковы на нем работали, когда некоторых еще и в проекте не было.
Директор, так же не глядя, продолжая писать, снял трубку, сказал глуховато:
— Что у вас там с Дашковым произошло? Кто болеет? Кто уволился? Это отец, а вы что, даже фамилией не поинтересовались? Впредь советую интересоваться, если вам не надоел ваш кабинет! — Бросил трубку и опять, взглянув исподлобья, обронил: — Ступай в кадры. Завтра с утра — на работу.
На этот раз Иваныч выхлебнул залпом два стакана квасу, один за другим. Все-таки нелегко ему давались такие исповеди, мне даже не по себе стало. Мы долго молчали, дымя сигаретами. Все хорошо, что хорошо кончается. Но Коля словно не расслышал моих слов и лишь погодя ответил, что никто еще не подсчитывал, чего они стоят, хорошие концы. А с ним всякое бывало и потом…
— Да, всякое бывало. Не в пустоте живем.
— Ты о чем?
— Все о том же. Вот говорим: друзья, товарищи, моральный климат. А иной так этот климат испортит, небо с овчинку. Только не мне. Тому, кто себе цену знает, не страшно.
Он произнес это с некоторым вызовом и даже обидой, похоже, возвращался к началу нашего разговора о месте человека на земле, о человеческой, духовной прочности. Только я никак не мог взять в толк, что у такого заслуженного, уважаемого человека могли быть неприятности, которые надо преодолевать. Меня прямо-таки разобрало любопытство.
Иваныч продолжал усмешливо и как бы нехотя, из уважения лишь к собеседнику, так я думаю.
Началось, казалось бы, с пустяка. С просьбы мастера, был такой один мастер, фамилию Иваныч из врожденного такта не назвал, не в фамилии суть, заметил он, а в том, как мы порой понимаем этот самый климат и каким он должен быть, чтобы человеку дышалось легко. Ему, Дашкову, в одно прекрасное время дышать стало трудновато. Он и прежде замечал какое-то ревнивое отношение к себе со стороны мастера. Доброго слова не скажет, а все с кривой шуточкой, с подковыркой. «Сделай, мол, то-то и то-то, давай, Иваныч, ты ж у нас передовик». Или: «Дашков, тебя к трем в партком, звонили. Смотри, не опоздай, ты хоть и персона, а опаздывать нельзя», — хотя отлично знал, что ровно в три никак нельзя, в три смена кончается.
Потом, когда я записывал рассказ об этом конфликте, он мне уже не казался таким впечатляющим, каким я его ощущал в непосредственном восприятии от человека, чуть не сказал — пострадавшего. Нет, это слово Иванычу не шло, не приклеивалось, да и только.
Как-то утром мастер привычно подкатился бочком к Дашкову — он всегда выныривал как-то неожиданно, точно ерш из омута — и, давая указания, в глаза не смотрел. Лишь подбородок задирал кверху и весь был как на взводе, словно опасался встретить отпор. А какой может быть отпор, если дело у них общее.
Так вот, на этот раз вместо указания была обычная просьба, высказанная, как всегда, торопливо, в чуть повышенном тоне.
— Поговори, Иваныч, со своим соседом, с этим демобилизованным. Молод, а нос дерет. У нас же горит, сам знаешь, а он уходить собрался. Ультиматум поставил: давай ему срочно квартиру, и баста. Он, видите ли, женился…
— А сам что же не поговоришь. Ты — мастер.
— Чихал он на меня. Я уж и так и сяк агитировал. А ты у нас заслуженный, тебе и карты в руки.
— Ладно, — поморщился Иваныч, — попробую.
И пошел после смены уговаривать соседа, хотя настроение было совсем неподходящее, работали в ночную, устал, а с утра звонили из парткома — просили присутствовать на отчетно-выборном в пожарке. Надо успеть подготовиться, не просто же «присутствовать», а в полдень опять на смену. Мастер это не объяснил звонившим, забыл. А вот когда надо токаря уламывать, тут он про Дашкова вспомнил. Так что Дашков, идя к токарю, не столько о нем думал, сколько о мастере, будь он неладен, агитатор липовый. И потому с парнем он не сюсюкал, а сразу взял быка за рога:
— Слушай, совесть у тебя есть? Не дали жилье в этот раз, значит, кто-то больше нуждается, у кого ребенок, а ты в амбицию полез — красиво это? Ну давай отнимем у чужих детей — и тебе дадим. Возьмешь?
— Вы-то взяли?
— Я до сих пор в хибаре живу, сам строил, а тебе не советую. Стройка была такая — забудь легкую жизнь, на своих горбах с женой шлак таскали, балки на крышу. Надорвалась, до сих пор болеет. Не веришь, зайди в гости, она тебе объяснит почем фунт лиха… В парткоме я скажу о тебе, похлопочу, но и ты будь человеком, не припирай к стенке, пользуясь горячкой, нехорошо. Да и не мне тебе объяснять, сам сознательный.
На удивление, парень промолчал, лишь кивнул в ответ. Прощаясь, заметил:
— Ты бы мастера поучил, как с людьми разговаривать. А то от него один крик, в ушах звенит.
На совете ветеранов, где говорили о взаимоотношениях в цехе, о внимательности к молодым, Дашков об этом случае упомянул. А что плохого? Мастера от критики пока не застрахованы. Сказал без задней мысли, думал, как лучше, а обернулось худо. Мастер будто с цепи сорвался: Дашков, мол, слишком много на себя берет, зазнался вконец, все «якает», не пора ли его укоротить. А то получается, все мы ровное место, а он шишка. И пошло, и пошло, как снег на голову.
— Все? — тихо спросил Дашков, когда мастер выговорился. — В другой раз придется туго, ко мне не обращайся, сам «якай». — Повернулся и ушел.
Тогда мастер и те, кто ему подпевать привык, осудили Дашкова заочно — за гордыню и неуважение к собранию. Пришлось оправдываться перед начальником цеха, объяснять что и почему. Мастеру тоже сделали внушение.
Внешне отношения с мастером оставались вежливые, со стороны ничего такого и не заметишь. Но струна натянута, нет-нет и заденешь за нее — фальшивый звук. А время стояло горячее, план напряженный. И так уж получилось, что самую трудоемкую работу мастер подсовывал Дашкову, а что попроще на том же валу — другим. Постой-ка восемь часов согнувшись. Годы уже не те. А напряжение?
Сказав это, Иваныч с некоторым смущением взглянул на меня. Может быть, впервые сорвалось с языка что-то похожее на жалобу. Никогда никому не плакался, а тут на тебе — такое откровение. Покашлял и поспешно продолжал, как бы опасаясь моего сочувствия:
— Однажды не выдержал, сказал ему: «У меня что, спина оловянная?» А он мне: «Ну, брат, зато и квалификация у тебя, не можем рисковать».
Вот и, поди, придерись к нему — он тебя одной рукой погладит, а другой зашибить норовит.
«Не я же один, с квалификацией?»
«Все работают, все», — пробубнит и пошел дальше, озабоченный.
И снова на меня все валится, и опять у нас перепалка.
«Давай, давай, Иваныч, не подведи».
«Да уж как подвести хорошего человека».
«Это ты о ком?»
«О тебе. Или неправда?»
Так и отделывался шуточками, сцепив зубы. Он меня хитростью давит, а я его работой. Перемалывал по две нормы — кто кого. Хоть смейся, хоть плачь. Но без брака. Никак он меня подловить не мог. А я вот мог на него пожаловаться, да что мараться, не привык я. Если уж вовсе нервы сдавали, на пять минут отключался, брал себя в руки и снова за станок.
И ни спасибо от него, ни доброго слова. Чепуха получается. Ведь если ты лучший, тебя и поощрить надо, а не тех, кто так — шаляй-валяй. Ан нет, их, оказывается, поддержать следует, они ведь отстающие. Ну прямо все шиворот-навыворот… И вот удивительно: все успевал и еще выкраивал время для своих подопечных, фезеушников. Принимал у них работу, старался с ребятами помягче быть. Чем хуже самому, тем мягче с ними, понимал, что значит доброе слово, совет… А с утра снова за свой многотонный.
Ну ничего, помыкался с ним месяц, потом решил: ты свое гнешь, а я сам себе справедливость установлю. Стал обрабатывать вал целиком от начала до конца: и простую работу, и сложную. Благо, у станка два суппорта — позволяют. Опять у меня норма выше всех. Но однажды утром гляжу — одного суппорта нет. В чем дело? Оказывается, у кого-то разорвало, не уберег, вот у меня и взяли. Мастер приказал.
И опять, стало быть, колдуй над радиусами да полируй. Но и тут он прогадал: я и одним суппортом научился делать больше, чем иной двумя. Прибавил скорость, приспособил резцы с новой заточкой и попросил — давай валы на все операции. А он, мастер, только руками разводит — нет пока новых валов, доводи то, что раньше дали. А он их, новые те, оказывается, в других пролетах припрятывал. Ну не гнусь, скажи, пожалуйста, до чего дожил!