Пришлось вызвать начальника цеха и показать ему эти художества, только после этого мастер от меня отстал.
Слушая Дашкова, я испытывал смешанное чувство зависти и участия к этому человеку, твердому, молчаливо отстаивавшему себя и, может быть, поэтому ставшему мне близким. Со стыдом вспомнилось, как сам, попадая в сходные ситуации, вел себя не всегда лучшим образом. Не желая доказывать, что написал честно и хорошо (сам себя ведь не похвалишь!), вдрызг разругавшись со своим литературным шефом, уходил к чертям с работы на новое место, подальше от вкусовщины, замешанной на личных антипатиях. Тут, в цехе, о вкусах спорить невозможно, тут есть точный ОТК, и сразу видно: деталь в ажуре, не придерешься. Да и не мог он уйти, Дашков, бросить свой второй дом.
— А тут еще всякие слухи пошли, шушуканья — с легкой руки мастера этого. Дескать, что это у нас Дашков — флагман бессменный. В горком — Дашкова, в президиуме — опять же он. Знамя заводское на демонстрации носит. Может, пора других выдвигать? Глупые разговоры, я на них ноль внимания. Никуда я сам не рвался, знай, себе работал, на чужое не зарился и своей чести не ронял… Понять не могу, не хватает моего ума.
А все же поискать справедливости в парткоме, где его так уважали, мог? Или характер не позволял? Вот то-то и оно… Такой несчастный характер. А может, наоборот, счастливый!
— Между прочим, в парткоме, — продолжал Иваныч, — секретарь не раз уж к нему приглядывался, спрашивал: «Что это ты, Иваныч, с лица слинял. Не захворал ли, часом. А то дадим тебе путевку». Дашков только отмахивался, какая там путевка. А что похудел, так худые дольше живут. Тем все и кончалось.
Тут, кстати, выбрали его на конференцию, а там делегатом на съезд. Люди подходили, поздравляли. Подбежал и мастер с блокнотом в руках, дернулся в улыбке, спросил насчет задела, что-то пробормотал и заспешил дальше по своим делам.
А еще через год Дашков получил звание Героя Социалистического Труда. Известие о награде было для него неожиданным. Он как раз вернулся с делегацией из поездки во Вьетнам. Еще полон был всем увиденным и никак не мог понять, отчего это Надя, встретившая его в аэропорту, все тискает за руку, будто год не видела, а у самой слезы в глазах. Думал, что худое случилось. А оно вон что — Золотая звезда. И она специально примотала в Москву, чтобы от нее первой узнал он эту весть. Жена…
Мастер его тоже поздравил. Кинулся навстречу, развевая полы пиджака, хлопал по плечу, что-то выпаливал скороговоркой, ни дать ни взять — первый друг.
— Ну вернулся, ну молодец. А мы тут валы заканчиваем. Два — под сборку. Не мог бы выйти завтра, без тебя зарез. Личная моя просьба.
Попробуй откажи — Герой ведь.
— Я и раньше никогда не отказывался, не за орден работал и в мыслях не держал, а сейчас и подавно. И при чем тут личная просьба? Что я, для себя дело делаю! И не для него, хмырь ты этакий, а для завода.
Мы долго еще сидели молча. В тишине донесся издалека гудок теплохода. Подуло влажной прохладой. Вокруг сгустилась тьма, и от этого казалось, лампа горит ярче. И вспомнился почему-то рассказ Иваныча о детстве: и как он запорол болт от сеялки и мучился долго, исправляя брак, и как отец, глядя на его руки в ссадинах, сказал сурово:
— Надейся на них, если хочешь твердо стоять на земле.
ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Суд идет!
…Суд. Народный суд, Верховный суд. А еще есть суд товарищеский, может быть, прообраз суда будущего, когда наступит золотой век всеобщей сознательности. В жизни своей не сталкивался с судопроизводством, хотя, как всякий грамотный человек, представлял себе это производство, в основе которого лежал твердый свод законов. Но ведь недаром существуют судья и заседатели, чей приговор учитывает и человека, и сложнейшие ситуации с тончайшими оттенками, не всегда четко укладывающимися в жесткие рамки закона.
И когда я узнал в цехе, что у них существует товарищеский суд, председателем которого вот уже бессменно десять лет является Дашков, услышал, как один рабочий назвал этот суд судом совести и что «лучше уж быть уволенным, чем попасть на суд Дашкова», не скрою, меня разобрало любопытство. Ничего грозного не ощущалось в этом человеке со спокойным лицом, как бы таящим улыбку.
О суде мне стало известно вечером, а поутру я в который раз зашел с Николаем Иванычем в цех поглядеть его работу. Работал он артистично, да и костюм на нем был сегодня как на артисте — строгий, черный, резко контрастирующий с белизной рубашки. Я даже удивился, проводив его до бытовки, — зачем он так вырядился, праздник, что ли, какой, но спрашивать тогда не решился.
Да и не до того было — захватил он меня всего своими манипуляциями. До смены еще четверть часа, а у него все уже наготове: инструмент еще раз выверил, все под рукой, каждый винтик на своем месте, с той минуты, как включен мотор, — ни одного лишнего движения… А ведь это очень непросто закрепить многотонное тело коленвала, учитывая норов станка, да так, чтобы на всех выемках, шейках был одинаковый припуск. Точность идеальная. Начиналась она с миллиметра на шлифовке, а на доводке шли уже десятые, сотые доли миллиметра. Так, не спуская глаз, кажется, чувствовал он каждым нервом этот станочище, чтобы не дробил, не грелся и вместе с тем «не гулял» в люнетах. Он выбирал уголки между щечкой и шейкой до микронной точности, снимал последние сотки на полировке! Шкуркой, в зажиме. А какой шкуркой, да сколько раз прогнать ее, чтобы лишний раз не замеривать, не тянуться к микрометру, экономя секунды! Тут было особое чутье, объяснить которое не берусь.
Замирая, смотрел я на его руки и все боялся, вдруг что случится: самоход отключится — и от резца на металле останется риска. Брак! Как же это надо приспособиться, ворочая рукоятками суппорта день-деньской, какую ловкость надо иметь, какое терпение! Да, с этим станком надо быть на «Вы», иначе нельзя. И завтра будет то же самое, и послезавтра, как было вчера, год назад, всегда. Сам же мне говорил — тридцать пять лет без брака, без единого замечания…
Пора было идти к Кисленко, вместе с ним посмотреть АСУ.
— До вечера, Иваныч.
— Ага, увидимся.
И лишь часов в семь, на всякий случай заглянув в цех и уже не надеясь застать его — смена давно кончилась, — я увидел расходившуюся с шумом, разговорами толпу, Иваныча у окна и какого-то встрепанного парня, порывисто жавшего ему руку.
Оказалось — кончилось заседание суда.
— Что ты мне раньше ни словом не обмолвился?
— А чего хвалиться, одно расстройство — эти суды.
Мы шли по территории, меж цехов, утопавших в зелени аллей, так что и не заметишь сразу, что перед тобой цех. Сказывалась любовь людей к родному заводу. Вспомнилось: однажды загоревшийся Дашков, рассказывая о своем цехе, назвал его вторым домом и что он идет на работу с радостным чувством, хотя работа, как известно, у него не из легких.
Слова о втором доме еще долго звучали во мне, как некое откровение, в котором в то же время чудился упрек, презрение ко всякого рода разгильдяйству… Можно было представить себе бракодела, прогульщика на суде совести, как ему нестерпимо смотреть в глаза такому человеку, как Дашков.
— Ну, — сказал я, когда мы были уже дома и обосновались в беседке за стаканом чая. — Досталось сегодня бракоделу?
Иваныч только поморщился, а Надя головой покачала, назвав чью-то фамилию — видно, того, над кем суд был.
— Опять ты весь на нервах… Ну и что ему вынесли?
Редко я встречал женщину, которая настолько была бы в курсе мужниных дел и так переживала вместе с ним каждую мелочь — до влаги в глазах. И конечно, она следила за режимом дня. Уже одно ее присутствие как бы говорило ему — пора на отдых, можно и пропустить вечерок.
Он же просяще, с шутливым смешком, склонил голову:
— А что бы нам, мамуля, не посидеть, подышать на воле? Это ж полезно.
— Ох, не узнаю я его, Семеныч, — ревниво ответила она. — Молчун же, слова не выбьешь, а с тобой вот на-ко, разговорил ты его. К добру ли?
Она ушла, а я снова спросил о парне, прощавшемся с ним у окна. Иваныч только вздохнул.
— Нет, сегодня не бракодел. Того хуже — воришка. Вот уж чего не пойму, не укладывается в голове. Постановили — уволить.
Он пытливо посмотрел на меня, может быть, сомневался в своей правоте, пробовал на мне. И рассказал о парне, не называя фамилии. Зачем? В общем-то парень — работяга. И потом, если уж ничего не понял на суде, то от того, что его фамилия промелькнет в моих записях, вряд ли поймет.
Человек этот стащил из кладовой пачку рукавиц. То ли они ему и впрямь понадобились (но зачем так много?), то ли в кладовке не оказалось инструмента, на который зарился, — взял что под руку… Тяжелый замок еще качался на дужке, когда кто-то из ночной смены, заметив это, а заодно удалявшуюся спину парня, сопоставил… Дернул замок — открыт, только дужка задвинута. Подняли шум, вызвали милицию, составили акт. Кража вроде бы пустяковая, и передали пока дело в товарищеский суд — решайте сами.
Он стоял перед судом, высокий, чернявый, с побледневшим лицом, и молчал как каменный. Он и в милиции все отрицал, и тут отказывался напрочь — не брал, и все. И пойди докажи — не пойман, не вор.
Но Дашков был непреклонен.
Сумел напакостить, умей ответ держать.
Прости ему сейчас, он снова за свое возьмется: где гарантия, если совесть молчит?
Дашков говорил с ним до суда и не сомневался, что парень виноват, да и всем было ясно. Если человек прав — это всегда видно. Да разве потерпел бы он такие обвинения — разметал бы все вокруг! А этот… Дашков смотрел в чужое перепуганное лицо с каким-то даже удивлением, ошарашенный внезапно пришедшей до нелепости дикой мыслью: мог бы он сам вот так же стоять перед товарищами, обвиняемый в воровстве? И столько презрения и гадливости было в его взгляде, что парень не выдержал — отвернулся, — понял что-то?
А вот Дашков понять не мог. Сознательно, спокойно красть в родном цеху, лишить своего брата рабочего спецодежды?!