мя. И сон был святым делом. А погода на севере капризна: сейчас облака, а через минуту их ветром сдует, и тогда гляди в оба.
Он заглядывал в капониры — такое у него было правило, обходить их с утра, вглядываясь в знакомые, словно бы вопрошающие лица «сыночков»: «Что сегодня, отец, в каком настроении?» Он чувствовал в каждом из них свое продолжение, они обязаны были довершить то, что утратил сам в начале пути. И радовался, что все они выглядят как на подбор молодцами, хотя, в сущности, такие разные… Старший лейтенант Бокий, храбрец, задира, весь как взведенная пружина, которого не сваливали, бывало, пятикратные вылеты… Капитан Николай Мамушкин, пропагандист полка, он и по земле не ходил, а летал, успевая с политинформацией и боевыми листками после каждого боя… Новичок Василий Горишный, худенький, с застенчивой улыбкой. Пекут их в училище, а настоящая учеба начинается здесь, с первого боя.
Проняков спешил к четвертому капониру, к лейтенанту Бойченко, помеченному в его тетради красным карандашом — тревожным цветом. Как всегда в таких случаях, чтобы как-то отвлечься, решил сперва заглянуть к Горишному, почти земляку, из знакомых белорусских мест, к которому питал особую приязнь — старателен, вдумчив, славный парень…
Терпеливо выслушав доклад и глядя в синие, добрые глаза Горишного, он начал с короткой проверки самого важного: знание района действий, ориентировка, полет над морем, навигация.
Летчик отвечал не спеша, вдумчиво, как в непринужденной беседе без нажима и поучений.
— Ну что ж, молодцом.
По бледноватому лицу Горишного словно бы скользнула тень. Слегка замявшись, признался:
— Вчера на бреющем чуть не зарылся в волну.
— Бывает. С непривычки скрадывается расстояние.
И мельком пометил в тетрадь: «Оморячиванье — под начало опытных ведущих. С предварительным инструктажем». А вслух сказал:
— Не стесняйся спрашивать командира звена. Ложный стыд ни к чему. Упустишь мелочь — обернется бедой. Понял? Дотошность в нашем деле только на пользу. Это мой приказ тебе. И просьба.
— Ясно.
Горишный взглянул задумчиво и вдруг, улыбнувшись, будто оттаяв, заговорил. Проняков даже не сразу понял, что к чему… Наши в Белоруссии, стало быть, скоро Минск возьмут, а там — первая мирная сессия, и на ней непременно будут его, Горишного, земляки-партизаны, а уж дед Толаш, командир отряда, — непременно. Так пусть товарищ комиссар ему покланяется от бывшего пастушка, а ныне летчика Горишного… У Пронякина даже дыхание перехватило. За хлопотами и думать забыл — таким далеким казалось мирное время. А ведь верно — будет сессия, должна быть! И он кивнул растроганно, весь переполненный нечаянной радостью.
Во втором и третьем капонире был порядок. Оставался четвертый — Бойченко.
Круглолицый, с затаенной усмешкой, в шлеме набекрень, Бойченко держался независимо. Не раз нарушал боевой порядок, желая во что бы то ни стало показать себя. Вырваться один на один — и победить. Этакий солирующий форвард. Сейчас он делал вид, будто ему невдомек, зачем пожаловал комиссар.
— Отставить, — чуть резче обычного прервал рапорт Проняков. Он не терпел зазнаек, небрежная улыбочка Бойченко выводила его из себя. И, как назло, стала подрагивать рука. Он спрятал ее в карман, это не укрылось от Бойченко, и комиссар вконец рассердился. Спросил сухо, глядя в упор:
— Комэска предупреждал вас дважды за лихачество. Третьего раза не будет. Вам ясно?
Летчик кивнул, отводя глаза.
— Славы ищете?
— Все ищут.
— Все — вместе. А вы всех подведете, потом они вас выручать должны?
Рывком отворил кабину — проверить боезапас, и оттого, что пришлось делать все одной рукой, другая была в кармане, он и вовсе рассердился. В коробках с пулеметными лентами был непорядок: в одной явный недобор, в другой уложено наспех. Нажмешь гашетку — не исключен перекос. И смазаны плохо.
— Технарь у меня отличный, — пробормотал Бойченко. — Случая не было…
В рапорте комэска была упомянута небрежность летчика. Значит, ему уже делали замечание — и как с гуся вода? Сейчас и сам рапорт комэска вызывал раздражение. В конце концов, нельзя же сваливать все на комиссара, хотя, конечно, все, что делается в полку, имеет к нему прямое касательство.
— Технарь, вы сказали? У Сафонова был первейший мастер-техник, доверял ему как самому себе, а боезапас проверял. Лично. А вы в готовности номер один. Или забыли?
Летчик пожал плечом. И это неопределенное пожатие окончательно взорвало Пронякова.
— Недостойно гвардейца, — сказал он тихо, и сам удивился спокойствию в голосе. — Ставлю вопрос о вашем пребывании в полку.
Бойченко побледнел. И поделом! Возможно он, комиссар, и взял круто, иначе нельзя. Именно сейчас. Пусть будет уроком для других — отчисление из гвардии за разгильдяйство.
Лицо у Бойченко было жалким, пухлые губы чуть вздрагивали. И Проняков, мельком глянув на него, подумал: то лихач, то слабак, именно таким и свойственна импульсивность — взять и рвануть из строя, — надолго ли его хватит с этими порывами… И как это вообще возможно — бросить ведущего в бою? А здесь, над аэродромом? Мысль, внезапно поразившая его, еще не совсем оформилась, но он уже зацепился за нее. А не лучше ли барражировать парами? Не облегчится ли управление боем, быстрота маневра? Непременно обсудить со Сгибневым. На этот раз рука у него не дрожала, четко записав предложение в тетрадь.
Не попрощавшись, он быстро вышел из капонира.
Уже на самом конце аэродрома его догнал вездесущий Вася Жабин, комсорг полка. Он обладал счастливой способностью воспринимать каждый успех полка как свой собственный. Вася запыхался и еще издали закричал, что вернулись с задания торпедоносцы.
— Все?
— Да, живы, здоровы, угрохали два транспорта… Может, завернете на минутку, им приятно будет…
Пронякову нужно было в мастерские, но слишком уж был взволнован комсорг, да и с «торпедниками» на прошлой неделе серьезно поговорили о тактике. Что-то у них не клеилось — броски с дальнего расстояния не давали должного эффекта. И вот на тебе — сразу два транспорта.
— Пошли…
В землянке эскадрильи было шумно, летчики сгрудились вокруг «именинников», один из которых — плечистый крепыш Иван Гарбуз рассказывал взахлеб, с трудом натягивая на могучие плечи чистую рубашку. С появлением комиссара все притихли.
— Давайте продолжайте, — отмахнулся он от доклада комэска Поповича, — и я послушаю. — Было удивительно смотреть на Гарбуза, этого молчуна, которого точно подменили после горячки боя… Почерневшее лицо его сияло, под глазами круги: не так-то просто свободному охотнику петлять по восемь часов над штормовым морем. Уж кто-кто, а комиссар это понимал.
…— ну вот, заметил их почти впритык, туман же с водой пополам… развернуться бы, а у них конвой — десять «мессеров». Ну и залез под огонь, взмок аж, глаза залило. Как сообразил — сам не пойму, взял мористей и — в облака, вроде наутек, и нет меня. Вижу, справа мелькнуло, отрезают путь к берегу, а мне того и надо, я на прежний курс и прямо к заднему транспорту, утюг тысяч на пять и лупит в упор. С полусотни метров бахнул в него, едва в трубу не врезался, и тикать… Хорошо, облака, ушел между сопок, почти вприжим проскочил, вот так-то. Но Славке досталось…
Все обернулись к Вячеславу Балашову, вытянувшемуся на койке во весь свой двухметровый рост — ноги на спинке. Светлая челка опалена, красные, будто ошпаренные скулы в белых заплатах пластыря. В отличие от Гарбуза, травила и весельчак Балашов был молчалив и мрачен.
— Слав, скажи слово, — подначил кто-то из дружков. — Ты что, язык потерял?
— Плохо дело, ребята, — подхватил другой. — Теперь Зойку свою потеряет. Она ж его за речи полюбила.
— Ничего, к вечеру заговорит.
Зоя, медсестра, была подругой Балашова. Летчик ухаживал за ней всерьез и строил планы на будущее, в эскадрилье все об этом знали. Но подначки остряков потонули в тишине, никто не засмеялся, обожженное лицо Балашова не располагало к веселью.
— Ты хоть комиссару расскажи, ради вас же пришел.
— А что говорить, — поморщился от боли Балашов. — Говорили же, кидать надо вблизи, да я сам давно понял. Ну встретили гады в лоб, отвернешь — все одно каюк — плоскость горит… Ну и решил — на таран. Да бог миловал, сбил пламя уже над самой кормой и заодно кинул торпедку. Еле дотянул, горючее на нуле.
Комиссар кивнул ему, потом обернулся к командиру эскадрильи:
— Вернувшимся отдых — позаботьтесь. На летучке разобрать детально, с мелком в руках все их действия. Обеспечьте стопроцентное присутствие. И широкую гласность в масштабе полка. — Подумал и добавил: — С дивизионкой сам свяжусь, пусть пришлют корреспондента. Это очень важно, очень…
— Я уже думал, все сделаем.
— И представьте людей к награде. Сегодня же. Все.
И получаса не прошло, как он зашел к «торпедникам». За это время прошел снежный заряд, и уже снова, обталивая белый покров поля, порывисто дул из-за сопки по-весеннему волглый ветер — комиссар вдохнул его полной грудью. Ветер победы, так назвал его на недавнем партсобрании все тот же жизнерадостный комсорг Жабин. И это чувствовалось по редким, но все же остервенелым налетам немцев, окопавшихся у Петсамо. С затравленной наглостью слали сюда своих стервятников, словно предчувствуя страшную близость последней схватки. Их отбивали на всех участках, исподволь накапливая силы для решительного удара. И конечно, важнейшим звеном в этой подготовке была материальная база.
Помнится, словно это было вчера, с каким отчаянным упорством старались они с Сафоновым пережать «мессеров» в воздухе на «харрикейнах», которые уступали немцам по своим боевым качествам. Свои «ишачки» и «чайки» были получше, но их не хватало, и мотор слабоват. А каково с таким мотором летчикам, кидавшимся, бывало, в одиночку против целой эскадрильи, — лучше не вспоминать. Вот и мудрили как могли с командиром полка. Однажды провели эксперимент: сняв с «мессера» бронеспинку, Сафонов приказал стрелять по ней с разных ракурсов, чтобы определить, как лучше достать врага в бою. А затем, с учетом слабых мест, переоборудовали и сами «харрикейны» с их двенадцатью намертво укрепленными на плоскостях мелкокалиберными пулеметами. «Пшикалки», а не пулеметы, толку от них не много, да и малый маневр уже мешал прицелу… Половину «пшикалок» убрали, заменив одной пушкой. Получилась машина более или менее.