На что представитель обронил со значением, как бы внутреннее кашлянув:
— Ничего… Разговор серьезный. Постоим.
Я так и не понял этой сложной зависимости между тональностью разговора и положением тела. Вдруг подумал не без ехидства, что, следуя подобной логике, смеяться надлежит сидя, а скажем, петь — лежа.
— Разговор касается вас лично, — сказал гость Давыдычу и при этом бросил в мою сторону выразительный взгляд. Только сейчас я сообразил, в чем странность его лица — оно было как маска, человек говорил, почти не шевеля губами. Давыд Давыдыч слегка переменился в лице и махнул рукой. Это должно было означать, что у него нет от меня тайн.
— Пресса, — сказал он не совсем уверенно.
— Тем более, — потупился гость. — Не совсем в ваших интересах.
Меня всегда бесила в людях многозначительность. Иных так и тянет из всего делать тайну, словно они не деловые товарищи, а заговорщики, связанные секретами необычайной важности.
— Странно, — сказал Давыд Давыдыч, — что вы имеете в виду?
— То же, что и вы.
— Вот как. Вы что же, читаете мои мысли?
Выстави меня Давыдыч сейчас из кабинета — никогда бы ему не простил. Меня всего так и распирало от любопытства. Давыдыч между тем поднялся, видимо, из солидарности с гостем, и подпер стенку, заложив за спину кулачки, отчего в распахе пиджака обозначилось тугое брюшко. Впрочем, он тотчас застегнулся на все три пуговицы, а гость отвел глаза. И хотя оба они были одинаково небольшого роста, начальник смотрел на гостя, привычно щурясь снизу вверх, и в эту минуту был похож на петуха, которому вместо зерна подбросили камушек.
— Значит, вы догадываетесь о причине моего визита?
— Ну еще бы, — сказал Давыдыч, и я смекнул, что он понятия не имеет об этой причине.
— И, значит, будете вполне откровенны?
— Само собой. Как на божьем суде.
— Ну, зачем же так… Мы — атеисты.
Губы явственно шевельнулись, изобразив подобие улыбки. На лбу Давыдыча вздулась ижица. Все это было бы похоже на забавную детскую игру: «Отгадай то, не знаю что, пойди туда, не знаю куда», если бы за ней не стояли взрослые люди, облеченные властью, со всей суровой сложностью отношений.
Гость открыл прислоненный к спинке портфель, порывшись, достал какую-то бумажку, написанную, как я успел заметить, коряво, от руки, я еще смекнул: анонимка, что ли, но тут же, передумав, сунул ее обратно и поднял портфель, словно отяжелевший в его руках. И не поднимая глаз, словно выполняя тягостный, но неумолимый долг, сообщил, что у него есть сведения о том, что у Давыдыча есть дача, и что само по себе это обстоятельство, а именно: дача у начальника стройуправления — вещь более чем двусмысленная в условиях, когда повсеместно началась жесткая борьба за экономию государственных средств и материалов. И т. д. и т. п.
Он говорил монотонным голосом, пресекавшим всякую попытку побледневшего Давыдыча вклиниться в паузу, — отрешенно, с какой-то даже скорбью, таящей торжество.
Во всем этом было что-то жутковатое, точно действовал некий механизм, заведенный неумолимой рукой. В душе будто отпечатался растерянный, как мне показалось, взгляд Давыдыча, и бесстрастная голубень гостя, в которой на сей раз словно бы даже промелькнуло довольство присутствием «прессы», как естественного сообщника, и мое собственное состояние смятенности с поганым мгновенным сомнением: «Черт знает, в самом деле, дача! Строил, думал, наверное, чем я хуже других».
Вся эта кутерьма чувств вдруг смылась прихлынувшим стыдом, стоило мне увидеть вспыхнувшую донельзя ижицу, превратившуюся на лбу Давыдыча в гневный крест, он был как бы символом тяжких забот этого человека, построившего за пятилетки, кроме дачи, не одну сотню дамб и мостов, начинавшего с лопаты, с кирки, с дощатой прорабки, которая превратилась с годами в управление огромных масштабов.
Разве может он быть нечестен? Что же молчит? Почему? Не без зависти и вместе с тем с легкой горечью подумал я о выдержке, или нет, о робости людей, обычно не знающих страха в борьбе со стихией. Голос гостя бурхотел, словно пила в трухлявом бревне, — прямо по сердцу. Что-то накалялось во мне до взрыва. Будь я на месте Давыдыча, ей-богу, приложил бы к этому гостю мраморный чернильный прибор, да так, что главбуху пришлось бы его списывать.
Но Давыдыч только сильней сощурился, и окуньки его превратились в две жгучие искры.
— Позвольте, — сказал он хрипло, — спросить вас… не знаю вашего имени-отчества…
— Неважно.
— Как же так? — он тяжело дышал. — Отчество у людей от отцов уважаемых…
— У кого как.
— Возможно. — Давыдыч перевел дыхание. — Я ведь не знаю вашего отца.
— Это к делу не относится.
Ей-богу, он просто был скупердяй, этот Давыдыч, если жалел чернильницу. А впрочем, не у гостя была дача, у него она была. Ну и что! И что, черт его подери!
— Значит, не относится, — сказал Давыдыч, — ну что ж, вам виднее. Так вот, я хотел задать вопрос по существу.
— Прошу.
— Сколько вы получаете в месяц?
— Не вы, а я пришел к вам, — все еще не опуская глаз, произнес гость.
— Вот именно. — Кровь у Давыдыча отхлынула от лица, он сделал машинальное движение рукой, но не к чернильнице, а к сердцу и после недолгой паузы сказал уже почти спокойно, с какой-то даже усталостью, бросая свой пост и проваливаясь в креслице. — Ведь даже преступникам дается последнее слово. Верно?
Что-то промелькнуло в недвижно-благообразном, не молодом, не старом, незапоминающемся лице гостя, какая-то смесь горделивой обиды. Он сказал:
— Сто пятьдесят. Но это к делу не относится.
— А я триста, — вздохнул Давыдыч. — Как же не относится? Да плюс прогрессивка. Жена врач, нас всего двое. Я мог бы скопить на эту несчастную дачу за год. Вы понимаете — за год. Почему же она вас так настораживает? Почему вы не подумали…
Гость слушал, терпеливо опустив ресницы. Его задачей было установить факт и по возможности вызвать на откровенное объяснение. А ему тут толкуют бог весть что…
— Значит, объяснить по существу отказываетесь?
— Я же вам объяснил!
— Ну, что ж, не буду отрывать у вас время. Надеюсь, еще увидимся.
— Надеюсь, нет!
Я вышел вслед за гостем, чтобы дать Давыдычу прийти в себя, успел заметить, как он, пошарив в нагрудном кармане, что-то кинул на язык. Было такое чувство, будто я и сам в чем-то перед ним виноват.
В коридоре гость спросил у меня все тем же бесстрастным голосом, но с чуть приметной улыбкой, в которой сквозила некая солидарность:
— Кто у них тут парторг?
— Человек. Михеичем звать.
— Хм… А если полностью?
— Иван Михеич, если полностью.
— Где помещается?
— Не знаю. Я тут первый раз.
Он зашагал налево, читая на дверях таблички, а я вошел в соседнюю комнатушку, где обитал парторг Михеич, худой, как хвощ, старикан с черными запорожскими усами. Через минуту Михеич был в курсе дела, но почему-то никак не среагировал, только пожал плечом. В коридоре послышались ищуще-размеренные шаги. Я отошел к окну и стал смотреть на соседнюю, усыпанную голубями крышу, на дымчатую панораму Москвы.
Мысли текли пустые, путаные. Впереди два свободных дня. Можно тряхнуть зарплатой в Доме журналистов, а после выспаться у кого-нибудь из холостых друзей. Я подумал об этом без удовольствия. Что грозит Давыдычу? Время такое. Строгое. И чем черт не шутит, когда бог спит… На стройке Давыдыча любили, старые речники начинали с ним в тридцатых годах и, наверное, будут жалеть, если его опять, как в прошлом году, стукнет инфаркт. А-а, черт! Ни в какой Дом журналиста я не пойду, а пойду я по друзьям-товарищам в газетные редакции, надо же как-то подстраховать Давыдыча, иначе мне кусок не полезет в горло.
Я не заметил, как вошел этот, с портфелем.
— Он все отрицает, Иван Михеич, — донесся от стола уже знакомый звук пилы по трухлявому дереву.
— Правильно отрицает.
— То есть как — правильно? Это еще посмотреть надо.
— А что смотреть, когда нет у него никакой дачи.
— То есть как — нет?
— Ну я же вам русским языком толкую. Нет! Что тут неясного. А у вас разве есть?
— Да, но… — казалось, он зажевал что-то несъедобное и никак не мог проглотить. И вдруг загорячился: — У меня нет — это неудивительно. А у него почему? Такая зарплата. И прогрессивка. И жена. Живут двое. Мог бы и иметь!
— Э, батенька, — вздохнул Михеич, уткнувшись в бумаги, — дача, она времени требует. Когда ему? У нас своих пятьдесят объектов с хвостиком. И потом, знаете, народ всякий. Построишь честно, а найдется этакий… И начнет копать. Потом иди, доказывай, нервов не хватит.
— Да, вообще… конечно, — сдержанно рассмеялся гость, и лицо его пошло пятнами. Он все еще пытался защелкнуть стоявший перед ним на столе давно закрытый портфель. — Как говорится, на нет и суда нет. — И уже с порога: — В общем, рад знакомству… И что все обошлось, так сказать, ко всеобщему удовольствию.
— Вряд ли, — буркнул Михеич, когда за гостем захлопнулась дверь. — Какое тут удовольствие, одни нервы. — Крякнул. И, почесав в затылке, подмигнул мне, насмешливо дернув усами. — Ну давай, присаживайся, рассказывай, как у вас там дела-делишки…
ГОРЯЧИЙ ДЕНЬ
— Эй, капитан, заснул?
Я вздрогнул — кричали снизу, с катера…
«Ястреб» серым утюжком уткнулся в берег, просев кормой. Люди ждали переправы. Но за блестким от росы стеклом кабины не маячила шляпа моего старшего, моториста. «Где же он? — екнуло сердце. — Заболел? А может, просто… вчера ведь была получка. Значит, я — за него!»
— Крути колеса!
Какая-то жуткая легкость вдруг подхватила меня, бросила по обрыву к рассветно-сизой реке. Ноги скользили.
Наконец я отвязал чалку и неловко плюхнулся на палубу.
Неделю назад я только мечтал водить катер. Бывало, смятый усталостью, навалясь на поручни земснаряда, глядел, как скользит по воде «Ястреб» — относит в сторону дымок капитанской сигаретки. Он мчался от берега к берегу или торчал с умолкшим мотором на середине реки, пока не заорут с причала… Рядом — рукой подать и вместе с тем далеко, в ином, сказочном, легком мире.