Помню, как хотелось мне тогда – очень-очень – бежать по прямым и скользким улицам, тереть уставшие глаза длинными рукавами, торчать сфинксом на чьей-то прокуренной кухне, отгородившись от мира доспехами оранжевых штор, и всем своим видом дублировать стену напротив. Хотелось врать себе, что свет на тебе не закончится, что ком в горле от того, что я никак не решалась тебе сказать, расплавится с горячим вином или растворится под градусом. Хотелось стоять голой на балконе и кричать на весь микрорайон – до последней «Пятерочки» – от безысходности, в тайне надеясь подхватить что-то, о чем ты непременно узнаешь последней и вот тогда-то и пожалеешь наверняка. И я откровенно скучала, смотрела на всех с ненавистью, и телефон до хруста в руках сжимала, словно бы он из картона, и пыталась себе же и отомстить тем, что с кем-то другим… Или по привычке, стало быть.
А он, тот самый, почему-то всегда был простужен, и в тот вечер тоже, поэтому окунался лицом в ведро с картошкой, а мы его гладили сверху по полотенцу и фотографировали. «Бог мой, почему ты так любишь доберманские эти фото?» – «Почему же они доберманские?» – «Какие-то собачьи».
В мою любовь к тебе он всерьез никогда не верил. Говорил: «Ну, я слышал, это сейчас модно. Сделай это, если тебе нужно. Или можем втроем». Я на него смотрела и думала: идиот. Как ты не понимаешь, что мне нужно с ней все – что я хочу ходить с ней в супермаркет и катить тележку, читать одну книгу, смотреть кино, положив голову на ее плечо, держать ее волосы, когда ее тошнит после вечеринки, покупать ей прокладки и дарить цветы.
А не вот это вот все, хотя и это все тоже.
И там же, посвистывая в видавшей виды кастрюле, парилась свежая сладкая кукуруза, чтобы потом застревать в зубах и оставлять голодными тех, кому сегодня целоваться. «А тебе, что ли, не целоваться?» – «Нет». Тут все засмеялись. А Ваня заплакал. Его звали не Ваня.
И запахи по квартире вились узорчато, коптили потолок, лизали лампочку, и его – такое чье-то, такое неважное – «давай уедем вечером, не могу я в чужих постелях» упало в мое самое обреченное «но ведь они уже постелили, неловко, я же с тобой, какая разница?», да там и осталось. И сразу захотелось плакать или зацеловать его до обморока – одно из двух, как бы прощаясь – и я выбрала смешанное.
Потом настало самое время разлить по чашкам из кофейного набора – чешский хрусталь и полпинты болгарского фарфора – не разбейте, бабка убьет! – остатки «Алазанской долины» или ненавистного брюта. На заметку: «Алазанская долина» – вино для монахов, «Алазанская долина» – чертово красно-белое пойло, «Алазанское долина» – не маркированное ни в одной из стран, «Алазанская долина» – от нее ни разу никому не было дурно, «Алазанская долина» – грош цена бесценному этому продукту – 102 рубля отечественных денег, спасибо, это был конец рекламного ролика. И еще – никогда, никогда не пейте ужасный этот брют.
Мы выпили, и как ни тянули время – пришлось ложиться спать. Я глаза не могла закрыть, оттого что все плыло и плясало, и открытыми не могла оставить – формалиново тянуло спать. Одна надежда была: скоро утро и вновь зашастают троллейбусы – дребезжащие стеклянные леденцы с горящими адресами назначения.
И я уже знала, что мой адрес назначения – твой.
«Ты так странно вчера на меня смотрела, мне казалось, что ты меня ненавидишь», – сказал он мне, а я и не знала, куда прятать свои измученные ожиданием глаза, как рассказать, что все, что мне нужно, – чтобы он наконец отпустил меня.
«Что ты делала сегодня ночью?»
Все просто: я обнимала тебя, как в последний раз, потому что именно в последний раз это и было.
«Много пили вчера. Не помню», – сказала я. Но я помню, конечно. Помню, как руки болели от желания тебе написать. Как теряла сознание и нить беседы от одного случайного упоминания твоего имени. Как я купила тебе открытку в ларьке у метро со всяким барахлом – с прикольным котом в зеленой шерстяной шапке и приклеила к ней письмо. И подумала еще: даже если тебе не понравится текст, то по крайней мере открытка довольно милая.
Там было написано «Вера, верь мне».
Глава 39Глобус мира
«Здравствуй, Саша. Я часто вижу тебя во сне. Вижу неотвратимо. Иногда мне кажется, что это безумие, иногда дает эффект глюкозы. Почему мысленно я каждый вечер ложусь в постель с тобой? Почему не могу сделать так, чтобы снились драконы с хвостами из папье-маше? Политические деятели? Космические пространства? Я вижу сны или страшные, или сладкие, но их потом все равно хочется запить, зажевать, засмотреть телевизором. Я уязвима и не то чтобы сильна, как мне казалось раньше. С каждой минутой я люблю тебя все сильнее, хоть мне и странно теперь думать о тебе как о любовнице. Ты всегда была очень хрупкой, и мне жаль, что я так и не уберегла тебя от себя.
Помнишь, однажды мы ели квашеную капусту и спорили, какого цвета у меня глаза. Ты зашла с солнечной стороны, попросила меня снять очки и долго смотрела в мои глаза. Мне казалось, что они кончатся – слишком много света сразу. У тебя мягкий и бархатный взгляд, он всегда меня возбуждал. Я пишу это и думаю, могу ли я так писать.
В детстве я очень хотела глобус. Однажды не выдержала и украла его из школы. Глобус был круглый, с надломанной подставкой и немного выцветший от солнца. Я несла его осторожно, перед собой, как древнюю вазу, и в набитом троллейбусе он больно упирался мне в живот. К сожалению, у меня не было своей комнаты. Я всегда делила пространство с братом. Так что существовал заваленный хламом угол и кресло-кровать, под которую ссыпались все бывшие в употреблении вещи. Там они терялись и забывались до Нового года, когда меня с криком и скандалом заставляли отодвинуть свое пристанище и вымести тонны пыли. Глобусу я отвела место на шкафу. Пришлось подвинуть книги и встать на цыпочки. Не думаю, что ему кто-то обрадовался. «Очередную шарманку приволокла пыль собирать», – откомментировала бабушка. А я гордилась собой. В моих мечтах, воспитанных советскими фильмами про школьников, у человека должен быть стол с лампой, глобус или карта полушарий на стене. Конечно, карта полушарий – это более объемно, но мне не разрешили портить эстонские обои. Зато глобус крутился. И я его крутила.
На голубом пространстве своего пыльного круглого мира я видела только горы и моря, остальное меня занимало не очень сильно – географию я никогда не любила. Весь смысл глобуса состоял в том, чтобы обладать им.
Наверное, так и с тобой.
Ты спрашивала, в моей ли это привычке – обладать чем-то?
С тобой мне казалось, что важнее принадлежать.
Но ты видела это иначе.
Возвращаясь к глобусу: географичка у нас была помешанная, мы все время рисовали какие-то контурные карты, и единственным светлым воспоминанием оказался момент, когда мой сосед по парте нарисовал член в границах Южной Америки. Я так смеялась, что меня выгнали за дверь, но мне это понравилось. И все последующие уроки мы с упоением рисовали все самое неприличное. Особенно хорошо мне давалась Африка.
Африка – это там, где жарко, где слоны, обезьяны, мальчики с вывернутыми наизнанку ладонями. Нет. То есть в моей Африке всего этого нет. Поначалу меня даже настигло разочарование и обида: в детских книжках, пользуясь моей неосведомленностью и тройкой по географии, меня обманывали как последнюю дуру. Потому что Африка – это там, где мы были вместе. Мысленно я всю жизнь крутила этот глобус и везде хотела побывать с тобой.
Возможно, нужно было остановиться?
Меня не научили этому на географии.
Мы видели с тобой одновременно так много и так мало мира.
Простудилась тут и вспомнила, как ты впервые поцеловала меня. Ты ходила без шапки, заболела, и я пришла тебя лечить – это был предлог, повод, потому что вряд ли я могла бы сделать для тебя больше, чем заварить чаю с медом. На следующий день на губе выскочила простуда. До сих пор я считала, что у меня полная резистентность к этому – я целовала и других с простудой, но с тобой-то вышло не так. Я смотрела на себя в зеркало, и мне ужасно нравилось, что у нас теперь есть что-то общее. В том, что ты заразила меня, было что-то интимное, близкое, семейное. Я была инфицирована тобой в сердце, что уж удивляться какой-то простуде. Когда открываешь кому-то шлюзы, всякая резистентность проходит и вас начинает объединять инфекция.
Ты тогда посмеялась над тем, что у меня всему есть диагноз.
Всему, кроме того, что случилось с нами потом».
Глава 40Балки сзади
«Самое лучшее утро, Вера, начиналось с твоего звонка. Слышать любимый голос с утра до вечера – а дальше хоть трава не расти, а дальше я старалась держать себя в руках, а дальше я просто сходила с ума, потому что еще никогда не была настолько счастлива.
Наверное, самая страшная болезнь – это пустота Альцгеймера, когда ты забываешь все, что было дорого. Воспоминаниями можно жить, их можно раскатывать пластилином, ими можно дышать, потому что воспоминания – это не только образы, не только встроенный просмотровый режим, это кнопка «плей» на запахи, от которых меня бросает в жар, на ощущения в кончиках пальцев, которые помнят грифельную текстуру карандаша, которым я рисовала тебя по утрам в своем блокноте.
Сегодня дождит, а на площади Тверской заставы снова пробка минут на тридцать. Светофор очень несправедлив: он дает пятиминутку съезду с Ленинградки и тридцать секунд с Грузинского Вала; «восемнадцатый» троллейбус затих и погрузился в сон. Моя маникюрша считает, что главное – это сообщать судьбе о своих намерениях, мол, говорить ей почаще: «Двери – там, где я». И тогда – все двери открыты. Люди находят разные способы поверить в чудо. Я скороговоркой произнесла: «Пробок нет, где я», но это не помогло. Видимо, я недостаточно сильна в импровизациях.
Пока стоим, вспомнила: утро, начало осени, видимо, я вытираюсь твоим полотенцем, оно так потрясающе пахнет, и тут к ногам падает огромный шмель. Черный от воды, он тяжело плывет в направлении слива, но застревает в нем – он толще решета для воды. Скорее всего, прицепился к полотенцу во время сушки на балконе, но где он был несколько минут назад? За завтраком я демонстрирую тебе ш