А ко всему к этому добавляется еще и обычная человеческая склонность, свойственная даже тем, кто близок к природе и любит ее, видеть в прополке своего рода войну хорошего с плохим, цивилизации с варварством, Гедеона с мадианитянами[26]. И вот интересный феномен, наверняка связанный с этим: все те дикие растения, которые я сею, и сажаю, и выращиваю, и люблю, я знаю лично, каждое по его облику и по имени, по его общему виду и по каждой из его частей на каждом этапе его жизни. Но мои враги, та бесконечная плебейская компания диких растений, на которых я иду войной, представляются мне как что-то цельное, лишенное индивидуальности и отдельных имен. Просто «сорняки», и все тут. Глаз уже узнает их, и рука уже напрактиковалась в их искоренении, но кроме этого узнавания врага между нами нет ничего личного.
Впрочем, одного я знаю более близко — и он меня особенно раздражает: у него белый корень, напоминающий корень петрушки, только тоньше и нежнее, и его стебли стелятся над землей, неся на себе четко вырезанные листья. Мотокосе не удается срезать его, а пальцам трудно его ухватить, чтобы вырвать с корнем. Перед концом жизни это растение меняет зеленый цвет на сине-серый, его стебли выпрямляются, твердеют и на них появляются маленькие и колючие плоды, которые цепляются к носкам, штанам или к шерсти, — смотря что на вас надето. Я не поленился и нашел, что этот вредный приставучий росток называется цепкоплодник полевой, а на иврите даже «тонковырезанный вредняк», что вполне соответствует его особенностям и дает все основания для антипатии.
По прошествии многих лет мы с сорняками достигли определенного баланса страха. Но и теперь еще случаются неожиданности, и в нашей войне еще не сказано последнее слово. Когда я приехал сюда, вокруг дома была масса крапивы и календулы. Крапиву я решил полностью уничтожить, а календулу — растение симпатичное на вид, но склонное распространяться и укореняться, — ограничить в ее посягательствах. И действительно, сегодня, после нескольких лет систематической прополки и стрижки, в моем саду уже не видно ни одного куста крапивы, а календула отступила на участок, который я ей выделил.
По наивности я думал, что преуспел. И иногда, когда друзья или коллеги по садовому хобби говорили мне, что война с дикими сорняками — это война заранее проигранная, я приводил свои успехи в борьбе с крапивой и календулой как доказательство возможной победы. Но прошло еще несколько лет, и в один прекрасный день я вдруг обнаружил ковер крапивы в той части сада, где ее никогда не было, а календула одновременно распространилась на новые участки.
Будь я параноиком, я бы решил, наверно, что какой-то завистник и враг по каким-то своим причинам посеял у меня в саду эту гадость. Но правда состояла в том, что у природы есть свои способы научить нас скромности. Поэтому я разыскал свои старые и грязные рабочие штаны, опустился на колени и вернулся к военным действиям. Эта история научила меня, что даже в диком саду должны соблюдаться границы и законы и в любовь к нему следует вкладывать непрестанные усилия. Совсем так же, как и в других делах и вообще в жизни, если вы хотите, чтобы на вашем жизненном пути цвели любимые цветы.
Большие деревья
Однажды, во время одной из поездок в Англию, я побывал в Кембриджском ботаническом саду. Как принято во всех ботанических садах и зоопарках, над воротами этого сада висел большой плакат. Обычно на таких плакатах изображают какую-нибудь роскошную орхидею или заморскую птичку, но здесь, в Кембридже, нарисовали колючку. Обыкновенную колючку. Какой-то чертополох с Ближнего Востока — у нас такие растут в подлесках и на пустырях, а если появляются в саду, их спешат вырвать с корнем. Но Кембриджский ботанический сад — сад научный, а наука уважает все растения в равной степени.
Оказалось, однако, что наш ближневосточный вклад в ботанический сад Кембриджа не ограничивается только колючками. Мы подарили английским ботаникам также чабер, руту, тимьян, шалфей, майоран и разные виды лаванды, и все они в Кембриджском саду находятся на одной большой клумбе, которая называется «душистой», потому что запахи этих растений удивляют и радуют английский нос, не привыкший к такой щедрости. Но из всех увиденных мною в Кембридже ближневосточных растений больше всего обрадовал меня старый знакомец, совершенно отличный от всех вышеупомянутых. Это было огромное, мощное растение, самое большое дерево в нашем географическом регионе — ливанский кедр.
Я люблю большие деревья. В первую свою поездку в Соединенные Штаты я прежде всего поспешил в парки Калифорнии, посмотреть на секвойю и красное дерево. В парке Гарибальди в Палермо я видел два образца бенгальского фикуса — несмотря на подрезку ветвей, которую они претерпели, это были могучие, радующие сердце деревья. А в экскурсии по Западной Австралии я однажды залез на вершину эвкалипта, который называется «глостерским деревом». Его высота — семьдесят два метра! В ствол этого дерева были воткнуты стальные прутья, по которым желающие могли взбираться, как по ступеням лестницы, а на вершине располагалась небольшая обзорная площадка. Я поднялся туда, стоял там, качаясь на ветру надо всем лесом, и чувствовал себя совершенно счастливым. Я казался себе дозорным матросом на вершине мачты в открытом море. И все ждал, что вот-вот из зеленых волн стелющегося подо мной лесного моря вынырнет огромный зеленый кит и пустит фонтан, как в «Моби Дике».
Размеры растений не только удивляют и радуют меня — они служат мне также для целей моей самодельной, совершенно непрофессиональной ботанической классификации. В дополнение к свойствам, с помощью которых я делю для себя деревья на плодовые и неплодоносящие, сбрасывающие листву и вечнозеленые, однодомные и двудомные, декоративные и дикие, я присваиваю им еще один признак: деревья большие и все прочие.
Как определить размер дерева? По его высоте? По диаметру ствола? По охвату кроны? Ни один из этих параметров не дает единственный и абсолютный общий ответ. Но когда видишь большое дерево, сразу понимаешь, что оно большое, и слышишь, что шелест ветра в его кроне иной и более волнующий, чем дуновение меж ветвями его меньших братьев. И буквально чувствуешь, как эти огромные растения непрерывно насыщают воздух кислородом, свежестью, сильными ароматами. От больших деревьев веет спокойствием, мощью, уверенностью, и это рождает трепетный отзыв в душе. Большие животные тоже вызывают изумление и волнение, но они внушают еще и страх, которого совсем не ощущаешь рядом с большими деревьями.
Я не единственный и не первый, кто любит большие деревья. Греческий историк Геродот в одном из своих писем описал встречу персидского царя Ксеркса с таким деревом. Ксеркс, направляясь тогда в один из своих военных походов в Грецию, по пути из Фригии в Лидию, что в сегодняшней Турции, увидел гигантское дерево, которое поразило и очаровало его своей красотой и размерами. «На этой дороге, — пишет Геродот, — Ксеркс встретил платан. Царь одарил дерево за его красоту золотым украшением и поручил охрану его одному из „бессмертных“»[27].
Ксеркс — это на древнеперсидском языке Хшаярша, тот самый персидский царь, которого некоторые идентифицируют с Ахашверошем из Книги Эсфирь. Похоже, что платан — это правильный перевод персидского названия. Платаны — очень большие деревья. Они растут и в Израиле, но в Турции достигают огромных размеров. Это дерево — именно оно и никакое иное — появляется также в опере Генделя «Ксеркс», в арии «Ombra mai fu», что означает «Никогда не бывало такой тени», а сама ария воспевает роскошную тень этого платана, которому не было подобного по красоте, и выражает пожелание, чтобы гром, молния и бури не поразили его.
Кстати, тому, кто хочет увидеть по-настоящему огромный платан, стоит потрудиться и съездить в деревню Цаграда, что на полуострове Пилион к северу от Афин. В центре многих греческих деревень высятся один или несколько платанов, в тени которых приятно сидеть, есть, пить и беседовать с друзьями. Но платан Цаграды воистину впечатляет. Я побывал там и, увидев его, понял, почему был так взволнован своим платаном древний Ксеркс.
Платан или каштан, Хшаярш или Ксеркс (а может быть, и Ахашверош), но в этом рассказе Геродота есть зародыш увлекательной истории. Когда я читал его впервые, я всё пытался представить себе того воина, которому поручено было охранять это дерево. Кто он был? И почему назван «бессмертным»? В персидской армии была особая часть, бойцы которой именовались «бессмертными», так что этот охранник, видимо, был одним из них. Но это не отвечает на другие вопросы, возникающие при размышлении о трудностях такой охраны. Разумеется, если слово «бессмертный» означает, что охранник изначально был наделен сверхъестественными свойствами, ряд трудностей этим снимается. Но в рассказе Геродота нет таких указаний, и я, например, предпочитаю представлять себе обычного солдата, который стал бессмертным, потому что охранял дерево, живущее сотни лет и передавшее ему, в благодарность за охрану, это свое долголетие.
Так или иначе, огромная персидская армия продолжила свой путь на запад, а воин, оставленный для охраны дерева, остался один возле того платана, который так взволновал царя, что он возложил на одного из своих солдат это своевольное и жестокое задание. Читатель Геродотовой «Истории», который по воле автора тоже уходит на запад вместе с армией Ксеркса, не может не задуматься: а что же произошло с этим охранником в последующие дни? А в последующие годы? Кто заботился о его пропитании? Когда он спал? Кто охранял его самого от злых людей и диких хищников? Кто ухаживал за ним, когда он болел? И какие отношения завязались между ним и деревом? А между ним и местными жителями? Были ли у него друзья? Охранял ли он дерево до самой смерти или бросил его и ушел домой. А может, в приступе гнева просто срубил его?
Задавался ли и Ксеркс всеми этими вопросами? А друзья оставленного охранника? В том походе, кстати, персидская армия потерпела тяжелое поражение и вернулась домой изрядно потрепанной. Но Геродот не рассказывает, подобрали ли солдаты на обратном пути своего товарища. А может, они о нем вообще забыли? Так или иначе, но образ одинокого человека, который охраняет гигантское дерево вдали от дома, — это многообещающее зерно, которое может еще прорасти пышным цветом в литературе или в кино.