Мой дикий сад — страница 26 из 43

Так вот, выращивание диких цветов тоже имеет характер коллекционирования, хотя и совершенно иного рода. Тот, кто собирает книги, марки, старые рабочие инструменты, корсеты испанских королев, угольные утюги викторианской эпохи, клапаны шикарных машин Дюзенберга, бельгийские настенные часы восемнадцатого века и расписания поездов Австро-Венгерской империи — все такие коллекционеры знают, что эти замечательные предметы неспособны размножаться, что их число ограниченно, даже если мы его не знаем, и поэтому они стараются найти как можно больше своих любимцев, чтобы перетащить их к себе и получать удовольствие не столько от них самих, сколько от того, что они находятся у него, а у других коллекционеров их нет.

А дикие цветы, напротив, существа живые, и вместо того, чтобы собирать, их можно выращивать и размножать. Правда, я уже несколько раз сталкивался и с такими садоводами-коллекционерами, которые стремятся собрать у себя в саду чуть ли не все виды растений Страны — или хотя бы все виды шалфея или клевера. Но обыкновенные любители природы вроде меня, не заядлые коллекционеры, и не профессиональные ботаники, и не те, кому важно попасть в какую-нибудь книгу рекордов, — все мы выращиваем те цветы, которые любим, и получаем удовольствие от их красоты, а не количества.

Я иногда с наслаждением перечисляю, чуть не страницами, какие цветы растут в моем саду, но все-таки главное для меня не сам сад и не его богатства. Для меня куда важнее красота этих цветов, которые, кстати, нравятся мне много больше цветов декоративных, и возня с ними, изучение их и узнавание их повадок, и те мысли, которые пробуждает во мне эта живая коллекция, способная дышать, и пить, и есть, и размножаться, такая непохожая на собрание мертвых предметов, хранящихся в зданиях, комнатах и ящиках. Но больше всего меня радует сознание, что в мире всегда будет существовать коллекция, неизмеримо более богатая и обширная, чем в моем саду и в садах всех вместе взятых садоводов, которые и опытнее и самоотверженнее меня. Этой коллекцией является сама природа, та, что породила все эти растения и изо дня в день продолжает их растить и умножать их разнообразие.

Большой львиный зев

Однажды по пути из Иерусалима в Тель-Авив я вдруг увидел, что на правой обочине дороги, недалеко от перекрестка Шореш, планируется настоящий геноцид. Жертвами его должны были стать дикие цветы, мне хорошо известные и мною любимые: старая колония большого львиного зева, что в начале каждого лета цвел там большой и веселой фиолетовой гурьбой и радовал всех проезжающих, а точнее — тех, чье сердце открыто красоте природы.

Большой львиный зев — отец культурного львиного зева, который пестреет всеми цветами радуги во многих садах и на многих городских площадях. Но мне объяснили, что эти два вида не скрещиваются друг с другом, и ботаников чрезвычайно огорчают случайные нарушения этого закона, потому что в результате портится чистота семейства и рода. Я понимаю волнения ботаников, но в глубине души радуюсь этим скрещиваниям, потому что они вызывают во мне возбуждение литературного толка, воскресая в памяти рассказы Джека Лондона о спаривании собак и волков, а также теории исследователей человеческой эволюции о совокуплениях между гомо сапиенсами и неандертальцами, но более всего — греческие мифы о потомках от скрещивания людей и животных.

Такое разделение культурного и дикого видов существует не только у львиного зева. У анемона, лютика и цикламена тоже есть культурные версии. Они меньше своих диких родственников и, на мой взгляд, грубее. Кстати, то же самое произошло и с тюльпанами, когда их культивировали: им добавили столько расцветок, что они стали похожи на искусственные цветы из пластика. И та белоснежная лилия, которая цветет у меня, — она тоже дикая прародительница тех окультуренных лилий, которые в результате неестественного отбора стали еще и розовыми, и светло-желтыми, но утратили большую часть своего приятного дикого запаха. Все эти цветы кажутся мне похожими на уродливых декоративных кошек и комичных домашних собачонок величиной с ладонь — этакие сиамские цикламены и ангорские анемоны. К счастью, ботаники еще не придумали, как окультурить морской лук, но и это, я думаю, рано или поздно произойдет, и тогда у нас появится растение, которое будет называться тем же словом, но станет низким и толстым, а цвести будет весной, желтым или розовым цветом.

Вернусь, однако, к той колонии дикого львиного зева под Шорешем. Геноцидом угрожало ей предстоящее расширение дороги Иерусалим — Тель-Авив, которое тогда начали готовить. Предварительные замеры закончились, и теперь на дорогу вышли тяжелые строительные машины. Большой львиный зев не имеет луковиц или клубней, которые можно было бы перенести с места на место, но, к счастью, все это происходило после цветения, и я успел собрать там семена и в ту же осень посеял их у себя в саду.

Я ожидал, что, подобно большинству моих диких цветов, большой львиный зев тоже прорастет после дождей, вырастет зимой и расцветет весной. Но он не пророс вообще. Ни одно из семян не дало ростков. Я решил, что ему, наверно, что-то мешает в моем саду, и порадовался, что оставил часть семян на сохранение — этакий «банк спермы», который я храню в стеклянной банке. Но странности львиного зева на этом не кончились. Прошла зима, и по-прежнему ни одно из посаженных мною семян не дало всходов. Потом прошла весна — и опять ничего. И вдруг, в самой середине лета, на самом пике жары и сухости — о чудо! — на грядке с львиным зевом внезапно поднялись свежие зеленые ростки! У меня бывало иногда, что какие-то семена прорастали не в свой сезон. Но то было в орошаемых лунках гранатов и цитрусовых, а этот львиный зев пророс на совершенно сухом участке. Вначале я его даже не опознал, но, желая все же выяснить, кто эти незнакомые и нежданные гости, стал усердно поливать их из лейки. И через две-три недели, когда они выросли еще немного, я увидел, что это тот львиный зев, который я спас на иерусалимской дороге.

Однако неожиданности на этом не кончились. Вместо того чтобы расцвести в апреле на стеблях высотой около метра, мой львиный зев расцвел в январе и на очень коротких стеблях. Я спросил его, что все это означает, но львиный зев ничего не прорычал мне в ответ. Что было делать? Я собрал те семена, которые он произвел, и посеял их на следующую осень. И тогда он вернулся к норме. Сегодня этот львиный зев и растет, и цветет, и даже рычит в положенное ему природой время. Я думаю, что в первый сезон у него было что-то вроде «джетлага», того сбоя времени, какой бывает после перелета с материка на материк. А может — просто приятное головокружение, как было у меня, когда я покинул Иерусалим и переехал в Долину. Так или иначе, но если кого-нибудь интересует, что стало с тем большим львиным зевом, что цвел когда-то на обочине дороги у въезда в Иерусалим, то я сообщаю, что сегодня он цветет в Изреэльской долине и ему здесь хорошо.

Кот Крамер

В моем саду есть и могила — как бы в напоминание о том, что сад — это не только жизнь, не только прорастания, цветения, запахи и цвета, но также и смерть. Однако в данном случае я имею в виду не ту, предсказуемую смерть, которая характерна для однолетних растений, что прорастают в начале зимы, цветут в ее конце, производят семена весной и умирают летом, и не то, что выглядит, как смерть, а на самом деле представляет собой что-то вроде спячки обладателей луковиц и клубней, — нет, я говорю о настоящей, неожиданной и необратимой смерти, которая ударяет внезапно и причиняет особую боль.

У меня в саду было несколько таких смертей: агония моего лимонного дерева, о котором я еще расскажу, преждевременная смерть мелии, о которой я уже рассказывал, и смерть моего любимого кота Крамера, который при жизни был неоспоримым властелином сада, а сегодня похоронен в нем.

Крамеру был примерно год, когда он пришел ко мне, и он жил у меня лет одиннадцать. Большую часть времени он спал, как я рассказывал в первой из трех детских книг, которые написал о нем. Подобно другому любимому герою ивритской литературы, он спал, но сердце его бодрствовало[41], однако бодрствовало оно по причинам не столько романтическим, сколько тактическим: он и во сне следил, чтобы в сад не вошла собака или другой кот.

Крамер любил и умел спать, и кроме его любимых уголков в доме у него было еще несколько спальных мест в саду. Чаще всего он спал в тени крушины, вблизи белоснежной лилии и куста алоизий. Поначалу я думал, что он выбрал это место из-за приятных запахов, но однажды, не пожалев усилий, забрался туда сам и понял, что Крамер был дьявольски расчетлив: с того места, где он лежал, дорожка от улицы к дому была видна целиком, во всю ее длину, до самой входной двери. Когда он лежал там, а я отворял дверь, он всегда открывал глаза и мы обменивались взглядами и мяуканьем, но все, кто направлялся с улицы в сад, не замечали его, пока он не вставал. Если это был просто себе человек, Крамер игнорировал его приход. Если это был человек знакомый, он вставал и подходил поздороваться. А если это была собака или кошка, он бросался на них без предупреждения. Они удирали, причем кошки просто поворачивали и улепетывали со всех ног, а собаки вдобавок еще издавали громкие обиженные повизгивания, которые очень смешили нас с Крамером.

В наружности Крамера не было и намека на эту агрессивность. Правда, это был большой кот, черный от кончика хвоста и до кончика носа, но на вид он был толстенький, пушистый и миролюбивый. Он не отличался ни особой подвижностью, ни атлетическими данными. Он также не принадлежал к тому распространенному виду кошек, которые приносят хозяевам дары в виде растерзанных ящериц или птичек. Все эти маленькие существа были ниже его достоинства. Но когда он видел крысу или змею, он предпринимал самые решительные действия: немедленно мчался в дом и торопил меня выйти и навести порядок. У него был даже специальный возглас для такого случая. У него было несколько специальных возгласов, которые я научился понимать: тот, который означал: «Я хочу войти», — тот, который означал: «Я хочу выйти» — или: «Я хочу есть» — или: «Мне это не нравится». А самым особенным голосом он просил