Все эти странные работы я стараюсь делать, когда вокруг никого нет. С годами я убедился, что сначала они пробуждают в душе наблюдающих за моей работой любопытство, но затем настраивают их на критический лад, а то и на насмешки. У них находится что сказать не только по поводу моей, как им кажется, пустой траты времени («Почему бы тебе не сделать что-нибудь путное, вместо того чтобы играться с этими сухими колючками?!»), но и по поводу примитивности этой работы. И в самом деле, в сравнении с ультрасовременными, самыми передовыми методами, которые используются в израильском сельском хозяйстве, я пользуюсь в своем саду такими методами, которые даже земледельцам каменного века показались бы устаревшими.
«Когда я была девушка», как говорили в нашей семье все, включая мужчин, у нас коров еще доили руками, а во время экскурсий учеников начальной школы мошава Нахалаль в соседние арабские деревни мы еще видели феллахов, которые молотили катком и веяли деревянными вилами, как Орна Иевусеянин[46], которому принадлежало гумно на горе Мория в Иерусалиме. Библия рассказывает, что в наказание за перепись населения, произведенную царем Давидом, на израильтян была послана язва, но Ангел Смерти остановился на гумне Орны, и царь, через пророка Гада, получил повеление построить на этом месте жертвенник для Господа. Давид купил у Орны гумно, волов для жертвы всесожжения, молотило и воловью упряжь. Позднее на месте этого жертвенника царь Соломон построил храм. Но в ту ночь язвы и смерти Орна веял на этом своем гумне ячмень.
Я снова видел эти древние методы работы после Шестидневной войны в арабских деревнях на Восточном берегу, а позже — кое-где в Восточной Европе. Но я не земледелец, я скромно выращиваю дикие цветы, не предназначенные ни для продажи, ни для еды, и я получаю удовольствие от работы руками — простой, длительной и однообразной: по сбору семян, по молотьбе, по севу. Такая работа наполняет голову мыслями и планами, пальцы — памятью и знаниями, а сердце — надеждой и уверенностью. Конечно, мои семена не спасут меня от голода и не накормят меня вдоволь, не наполнят мои закрома, мою кладовую или мой кошелек, но есть что-то успокоительное и приятное в стеклянных банках с засыпанными в них семенами, которые убеждают меня, что и в будущем году у меня расцветут цветы. Это ведь тоже очень важно…
Терпение
На первых порах, когда я только начинал собирать, сохранять и высевать в своем саду семена диких цветов, я клал в каждую банку записку с названием растения. Сегодня я уже обхожусь без таких записок. Теперь я узнаю каждое из растений, которые выращиваю, и не только по его цветам, но и по отдельному листку, плоду, клубню, луковице и даже по одному-единственному семени.
Вот семена мака — черные или коричневые, самые маленькие из всех, какие у меня есть. Семена большого львиного зева тоже вроде маковых, но их черный цвет чернее, и они немного больше. У анемона семена выглядят, как темные комочки в светлом шерстяном облачении, предназначенном нести их по ветру. Семена лютика похожи на золотистые плоские хлопья, тесно прижатые к стеблю в том месте, где раньше был цветок. Семена морского лука тоже хлопьевидные, но они меньше, и цвет у них не золотистый, а блестяще-черный. У синего василька и льна семена скользкие, но у василька они светло-желтые, а у льна — коричнево-темные, меньше по размеру и даже на глаз маслянистые.
Добавлю, для полноты картины, что у штокрозы семена плоские, круглые и шероховатые; у люпина — большие, твердые и сплюснутые, их цвет меняется от темно-коричневого до светло-желтого, иногда даже с примесью розового; семена агростеммы темные и круглые, а у цикламена они не имеют определенной формы и больше всего напоминают мелкие камешки коричнево-фиолетового цвета, и, даже когда они совсем высыхают, чувствуется отголосок какого-то сладковатого запаха, который был у них внутри плода. А о семенах шафрана и гладиолуса я могу сказать только, что они фиолетовые и очень похожи друг на друга.
Все эти семена я теперь могу опознать через стекло банки, в которой они лежат, и на записках внутри я отмечаю только год сбора, потому что с годами семена растений теряют живучесть, особенно самые маленькие из семян однолетних.
После первого дождя — если он выпал рано и обильно — я разрыхляю землю культиватором, убирая проросшие дикие травы, и вместо них высеваю дикие цветы. При этом семена геофитов — цикламенов, анемонов, лютиков, гладиолусов и шафрана — я высеваю в горшках, причем очень осторожно: сначала наполняю горшок до половины землей, потом рассыпаю по земле семена, а поверх них добавляю еще один тонкий слой земли. Только через два-три года я перенесу клубни и луковицы, которые разовьются в горшке из этих семян, на их постоянное место.
Напротив, семена однолетних растений я высеваю сразу в саду. Но существенная и важнейшая разница между высеванием однолетних и высеванием геофитов — не в этой технической особенности: в горшке или сразу в земле, — а в том чувстве, с которым это делается. Когда я высеваю однолетние растения, вроде мака или синего василька, я понимаю, что они удостоят меня своим цветением уже через несколько месяцев, а еще через несколько недель после этого умрут вообще. Но когда я сажаю цикламен, я знаю, что он расцветет только через несколько лет, но после этого он будет цвести и цвести каждый год и проживет, возможно, дольше, чем я. И разница между этими двумя видами посева научает меня тому, что способность к терпеливому ожиданию столь же важна для человека, сколько и радость быстрого удовлетворения его желаний.
Именно такую радость я ощущаю, например, когда мне встречаются лежащие в поле луковицы морского лука, которые канавокопатель вырыл из земли, расширяя дорогу. Я ощущаю ее и в такие дни, как описанный несколько выше, когда какой-нибудь местный совет объявляет, что можно покопаться на холме, который собираются покрыть асфальтом или бетоном, и поискать там зрелые клубни цикламенов. Все это — радость быстрого удовлетворения. Но постепенно я научился ощущать и удовольствие совершенно иного рода — когда я высеваю эти многолетние растения и сознаю при этом, что не сокращаю путь, потому что должен повиноваться законам природы и ждать первого цветка еще несколько долгих лет. Это терпение я не принес с собой в сад — нет, это сад подарил мне его. Я мог бы сказать, что точно так же, как я выращиваю в саду растения, сад выращивает во мне терпение.
И странно — мне приятен этот настрой на долгое ожидание, хотя вообще-то я человек не очень терпеливый и не всегда готов долго ждать. Есть люди и ситуации, которые пробуждают во мне нетерпеливое желание поскорее отделаться, и я не всегда могу его скрыть. Но работа писателя, которую я начал в относительно позднем возрасте, и работа в саду, которую я начал еще позже, постепенно научили меня, что есть процессы, которые нельзя и не стоит подгонять, потому что среди прочих условий, в которых они нуждаются, важную роль играет также время. Мне даже кажется иногда, что растения так же нуждаются в определенных порциях времени, как они нуждаются в определенных порциях воды и света.
И вот так, работая в саду, я научился ждать, пока подрастут те молодые деревья, которые я посадил там и которые растут теперь вместе со мной, медленно-медленно, и ждать укрупнения клубней, которые должны наполниться и созреть, прежде чем выпустят стебли и породят цветы, и ждать созревания семян, которые не прорастут, пока их внутренние часы не напьются вдоволь. Точно так же за письменным столом я жду рассказа, который должен созреть медленно-медленно, привыкнуть к своим героям и узнать своего автора, и жду слов, которые должны привыкнуть к соседним словам и к сюжету, который все эти слова вместе потом понесут. И рассказ, и слова — все они нуждаются в определенной порции времени, и эта потребность на моем садоводческом языке означает терпение.
Кстати, между садоводством и писательством есть и другие подобия. И там, и там все начинается с семян, которые ждут годами и прорастают — если вообще прорастают — только после своевременного дождя. И в обоих этих занятиях наградой — в случае удачи — оказывается радость наслаждения красотой. Но и там, и там за этой красотой скрывается много труда — черного и однообразного: прополки, прореживания, и отсева, и подрезания. А вдобавок ко всему оба эти занятия могут вызвать боли в спине, которая не любит ни длительное сиденье у стола, ни долгое стояние наклонившись над грядкой. Как жаль, что я не умею писать книги так же, как выпалываю сорняки — ползком и на четвереньках.
Босые ноги
Большую часть своего времени в саду я провожу босиком. Конечно, не в темноте, и не в разгар зимы, и не тогда, когда работаю с вилами, лопатой или мотокосой. Но когда я спускаюсь в сад глянуть, расцвел ли лен и выпустил ли бутоны морской лук, или же для того, чтобы собрать семена, подрезать побеги или закупорить дыры в поливальных трубах, — в это время я хожу по саду босиком, и мне это очень приятно.
Большинство знакомых мне людей не любят и не хотят ходить по земле босиком. Даже на морском берегу часто можно увидеть людей в туфлях. Там, правда, можно порезать ногу об осколок бутылки или наступить нечаянно на высохший собачий кал, но обычно люди не столько осторожничают, сколько просто боятся и сознательно избегают напрямую соприкасаться с землей. Я вижу в этом еще одно проявление той стерильности, которая проникает нынче в нашу жизнь в самых разных формах и через разные двери.
У этого явления есть даже особые слова в языке. Наряду с нейтральным «босой», и в иврите, и в русском есть слово «босяк», и оно описывает нечто большее, чем просто необутые ноги. Босой — это состояние на данный момент, тогда как босячество — это социальное явление, своего рода синдром, семантически родственный таким словам, как «нищий», «бездельник», «пустой», «ветреный» и даже «распущенный». И мне кажется, что нежелание ходить без обуви подсознательно диктуется также стереотипом, который связывает босоногость с нищетой, униженностью, нарушением правил хорошего тона. Может быть, это отношение возникло потому, что в древние времена обувь была только у богатых, а может, напротив — потому что именно так пленные и ссыльные брели к своей судьбе. Царь Давид, который вполне мог позволить себе обувь и даже, я думаю, не одну пару, продемонстрировал эту связь босоногости и несчастной судьбы, когда бежал от своего мятежного сына Авессалома. Он поднялся тогда по Масличной горе, усиленно изображая скорбь и унижение. «Давид пошел на гору Елеонскую, — рассказывает источник, — шел и плакал, голова у него была покрыта; он шел босой»