Мой дорогой питомец — страница 15 из 46

ими дьяволами, стадом одержимых бесами свиней, отрывок, который, как позже утверждалось, был взят из Библии, от Луки; ты думала, что песня была очень красивой, и я внезапно вспомнил, что Кейт Буш в прямом эфире по телевидению открыла Замок с привидениями в парке развлечений Эфтелинг в 1978 году, где на фальшивом надгробии было ее имя, и я подумал, что однажды отвезу тебя туда, и ты думала, что песня была особенно красивой, когда она пела в пятый раз: «Heathcliff, it’s me, I’m Cathy, I’ve come home, I’m so cold, let me in through your window[19]». Потому что это звучало так отчаянно, так расстроенно, и ты не могла представить, чтобы кто-то так сильно хотел вернуться домой, чтобы кто-то мог так тосковать по любимому человеку, так отчаянно, что замерзал бы без него, тебе стала нравиться эта песня после того, как еще в начальной школе Жюль включила ее, и все мальчики, затаив дыхание, смотрели, как она порхала по классу, раскинув руки; они аплодировали, пока не стало неловко, и ты сказала, что лучшие аплодисменты, которые можно получить, – это те, после которых становится так неловко и неприятно, что наступает мертвая тишина, и вот когда люди замирают в замешательстве, нужно начинать следующую песню, и если бы ты была знаменита, тебе бы тоже все аплодировали, а порой ты аплодировала себе сама, когда слушала песню на плеере и притворялась, что поешь и играешь, а потом энергично танцуешь по комнате: ты танцевала, только когда никто не видел, на тебя смотрели лишь миллионы глаз воображаемой аудитории в твоей голове; и дома я послушал песню Wuthering Heights, подчеркнул некоторые строчки в тексте и понял, что ты в нем видела, хотя мне больше нравилась The Man with the Child in His Eyes, как будто она была спета специально для меня; и около часа дня я приехал на ферму, чтобы проверить телят на обезвоживание, поскольку жара продолжалась – поля постоянно поливали, на всех лугах стояли ванны с водой для животных, – и застал твоего папу, сидящего в шезлонге на лужайке в тени, в грязном комбинезоне, который он, кажется, носил уже несколько недель подряд, и чистил ложкой киви над травой; я сел рядом с ним и смотрел, как ложка погружается в мякоть, а сок стекает по его большим ладоням, затем я посмотрел на дрожащую бельевую веревку, на которой среди исподнего твоего папы и брата висели твои трусики, и я слегка улыбнулся бантикам на них, таким детским, таким милым, за этими бантиками лежала долина, о которой я думал все чаще и чаще, и вдруг твой отец заговорил о тебе, как говорил о коровах: «Не знаю, что это, может быть, вирус Шмалленберга, сибирская язва или анаплазмоз». Я спросил, какая у тебя температура, тошнит ли тебя, есть ли понос, и он покачал головой, пожал плечами, вот и всё, поэтому, когда он пошел в коровник, чтобы вычистить стойла и насыпать опилок, я проскользнул в дом, поднялся по лестнице в гнездышко детской страсти, тихонько приоткрыл дверь и увидел, что ты лежишь, свернувшись калачиком, под одеялом; я сказал, что это я, Курт, и присоединился к тебе, сев на край кровати, положил руку тебе на лоб и почувствовал, какой он ужасно горячий, и ты тихо сказала, что он такой оттого, что Башни-близнецы сгорали в огне и пламени снова и снова, и рассказала, как 11 сентября ты пролетела над Нижним Манхэттеном и врезалась в здание, как увидела, что натворила, и твои крылья были в серых обломках, ты спрятала их под одеяло с принтом Улицы Сезам, сказала, что крики и вой, которые ты слышала, были ужасными, что ты постоянно видела перед собой то изображение, Падающего человека из газеты The New York Times, похожего на миниатюрного пластикового солдатика, который спрыгнул прямо с Башен-близнецов, а фотограф объяснял, что нужно смотреть на нее не ради того, чтобы понять, кто этот человек, а скорее, кто смотрит на это фото, что он чувствует, и ты смотрела на Падающего человека так много раз, что сама стала тем, кто падает вниз, и ты сказала, что видела, как обе башни рухнули, словно пудинги из манки, а затем ты улетела обратно, смыла пыль и кровь с крыльев дома в душе и увидела, как слив стал красным, в нем застряли обломки самолета, а потом ты в пижаме спустилась вниз и увидела, как твой отец сидит перед телевизором, обхватив голову руками, и говорит: «Мы умрем, мы все умрем». И ты стояла в гостиной, дрожа от холода, слышала боль в голосе диктора, и тебе хотелось закричать, что это твоя вина, точно так же, как когда тебе было три года и на Ватердрахерсвэх произошла авария – грохот потери все еще звучал в твоей голове, отдавался в нервных волокнах, и ты увидела, что люди могут падать, как Башни-близнецы, а затем снова вставать, что твой папа и покинувшая с тех пор навечно были окружены строительными лесами, ты хотела сказать, что в тот день утратила намного больше, чем потерянного брата, и я все это знал, я знал это, но я не говорил, и я видел, как твои щеки стали мокрыми, ты сказала: «Курт, я помощница смерти». Ты горячо и яростно продолжила, что ты преступница, что у вас с Гитлером был не только общий день рождения, но и общие деяния, и теперь ты называешь свою комнату Орлиным гнездом, и на мгновение твои глаза загорелись, как будто ты переживала какой-то всплеск, и ты прошептала, что если бы ты снова смогла летать, у тебя все получилось бы, правда, и я сказал: «конечно, у тебя все получится», – и осторожно подвинул тебя к стене, чтобы я мог лечь рядом с тобой под пуховое одеяло, и ох как под ним было жарко, капли пота стекали по моему лбу, но мне было все равно, мне было все равно, что твоя простыня промокнет: все, что имело значение, это то, что я лежу рядом с тобой, и я почувствовал, насколько ты ослаблена от обвинений самой себя, от своего преступления, я положил руку тебе на бедро и позволил ей скользнуть вниз; ты сказала, что хочешь пить, очень сильно хочешь пить, и я ответил, что принесу тебе попить, поэтому я снова встал, спустился вниз, где твой брат сидел за кухонным столом над миской с молоком с кукурузными хлопьями и спросил, как у тебя дела; он пристально посмотрел на меня, как будто искал что-то, чего в тот момент не мог понять, и я ответил: «не очень хорошо», – а он постучал пальцем по лбу и, заглатывая хлопья ложка за ложкой, рассказал, что вечером ему пришлось забрать тебя с сеновала: ты стояла у окна погрузки, размахивая руками, и сказала, что тренируешься, тяжело в ученье – легко в бою, а затем он отвел тебя в постель и сидел, прислонившись спиной к двери твоей комнаты до самого утра; он не знал, сколько он так просидел в ту ночь, он протер глаза, затем сказал, что молился за тебя, потому что Бог мог исцелять безумцев, и процитировал из Матфея: «И сыны царства будут изгнаны во тьму внешнюю; будет плач и скрежет зубовный». Напоследок он объявил, что твое царство не в порядке, что ты сошла с ума, и он снова постучал по лбу, а затем склонился над тарелкой, и я сказал ему, что он хороший брат, добрый брат, и он равнодушно кивнул; я поискал в своих инструментах бутылку для докармливания телят, которую на кухне наполнил до краев ледяной водой, наверху я просунул соску между твоими губами, и ты стала пить с большей жадностью, чем млекопитающее, и я прошептал, что у тебя получится все исправить с Нью-Йорком, потому что не было смысла тебе противоречить, прогонять эти заблуждения из твоей головы, говорить, что не ты напала на башни, что все нападавшие в той сентябрьской катастрофе были мертвы; я мог только успокоить тебя, поверив тебе, и мы снова были вместе, как на пикнике, хотя на этот раз мы не целовались, я только позволил своей руке скользнуть к краю твоих трусиков, когда лежал рядом с тобой в душном гнездышке детской страсти, и кожей ладони я почувствовал красный бантик, и в тот момент этого было достаточно, моя дорогая, достаточно было знать, насколько тонкой была ткань, насколько тонкой была граница между мной и тобой, что уже недолго осталось, прежде чем я овладею тобой полностью, прежде чем я смогу подойти так близко, чтобы ты больше не думала о расстоянии, о возвращении домой, прежде чем я стану твоим открытым окном, и ты сможешь через меня сбежать; я хотел этого, и мы лежали рядом, и ты подумала о Лягушонке, о том что Лягушонок умеет пи́сать стоя, и тебе всегда казалось, что это замечательно, так классно, и что если ты снова им станешь, то сможешь потушить пожар Башен-близнецов своей струйкой, и я спросил, думаешь ли ты еще о чем-то, когда становишься Лягушонком, ты слегка покачала головой и сказала с закрытыми глазами: «Нет, я просто хочу писать стоя». А потом ты сделала это – я почувствовал, как простыня, которая сначала была только немного липкой от нашего пота, теперь промокла насквозь, я почувствовал резкий запах мочи и ощутил, как она медленно пропитывает ткань моей рубашки и джинсов, и я сказал: «Писай, моя дорогая, выпусти из себя все». И ты со вздохом дала себе волю, говоря, что это море ты выбрала сегодня, что ты никогда не станешь моряком, потому что у тебя слишком тяжелая голова, но ты все время скучала по кораблю, и ты устало пожелала спокойной ночи некоторым вещам в своей комнате, как, по-видимому, делала каждую ночь перед тем, как провалиться в сон, позволить себе погрузиться в необузданный водоворот беспамятства: «Пока, стол; пока, настольная лампа; пока, диван; пока, Орлиное Гнездо».

15

Было полтретьего, когда после очередного кошмара я тихонько выскользнул из постели, натянул кроссовки у входной двери и побежал, я побежал, дорогой суд! По освещенным и пустынным дорогам Деревни, через польдер мимо Юлиахук и Минненейд, я видел, как скачут прочь зайцы, слышал, как меня подбадривают сверчки и лягушки, я не мог устоять и пробежался по Приккебэйнседейк мимо фермы; ивы в темноте выглядели как могильщики, молча и благоговейно стоящие вокруг дома, как будто в любой момент ты могла сдаться лихорадке или самой себе, и я посмотрел на твое окно над крыльцом и подумал о том, что мне снилось: как ты говорила словами Фрейда, сон – это обычно исполнение подавляемого желания, и я бы сказал, что ты ошибалась, Фрейд ошибался – я подавлял свои желания, да, но то, что происходило ночью, не имело с моими желаниями ничего общего или, по крайней мере, мало общего; и я чувствовал асфальт под ногами, пытаясь не обращать внимания на уколы в боку, я наполнял легкие свежим ночным воздухом и становился все легче и светлее, моя небесная избранница, хотя и не мог игнорировать образы, которые на меня наваливались и которые потом обсуждали магистраты в суде – после того, как нашей любви, нашему лету присвоили номер дела, номер двенадцать, ох, как эти господа могли так со мной поступить, двенадцать! В Библии столько было волов в Книге Чисел, столько библейских камней в Исходе, столько учеников Иисуса и легионов ангелов в Евангелии от Матфея, а мне, мне даже не позволено завладеть одним, но я не думал об этом, когда бежал мимо фермы и видел, как на горизонте маячит то, чего я так боялся: оно казалось менее страшным, пока я бежал, чем когда лежал под простынями или сидел у форточки рядом с унитазом, и мне пришла на ум картина Абильдгаарда «Ночной кошмар» 1800 года, которую я однажды видел в каком-то датском музее: она изображала двух обнаженных женщин, спящих на кровати с балдахином, на животе женщины на переднем плане, раскинувшейся и красиво накрытой тканью, словно сдавшейся перед тем, что сидело у нее на животе, перед кошмаром, нарисованным как черное, грузное существо с эльфий