Мой дорогой питомец — страница 27 из 46

«Пришло время рога». Там, среди льна, который щекотал мои голые ноги, и в свете полной луны я расстегнул ширинку и вытащил полувоспрявший рог-убийцу, и ты посмотрела на него так, как смотрела в окна кондитерской на Синдереллалаан, где за стеклом стояли ведерки, полные конфет, карамели, сладкой ваты, леденцов на палочке, конфет UFO и рулонов жевательной резинки Hubba Bubba, и мне потребовалось некоторое время, чтобы струйка вышла наружу, но вскоре она зажурчала среди льна, и я спросил, не хочешь ли ты подержать его, не хочешь ли поуправлять моим рогом, и ты нетерпеливо ухватилась за него пальцами, он тебе очень понравился, и ты закричала: «You are peeing, you are peeing the drought out of the darkness»[41]. От поля поднимался пар, и я не показал тебе, что еще можно делать с рогом, это произойдет позже, когда я решу, что ты этого жаждешь, как ты жаждала любящего взгляда Беатрикс на День Королевы; нет, я присел на корточки рядом тобой, стянул трусики из-под ночной рубашки и отбросил их в лен, я приказал тебе встать, широко расставив ноги, и пописать, я увидел, как по твоим ногам стекают капли, ты закрыла глаза, подняла лицо к луне, и я хотел навеки сохранить в памяти эту картину, я положил ее в папочку глубоко между извилинами моего мозга, и когда ты снова открыла глаза, я прикурил сигарету Lucky Strike и рассказал, что эта марка получила свое название благодаря богатым золотоискателям, которые рассказывали, что во время Калифорнийской золотой лихорадки в 1848 году им посчастливилось сделать удачный удар; я протянул тебе сигарету, и ты посмотрела на меня, слегка нервничая, затем осторожно затянулась и тут же закашлялась, и слегка придушенно прошептала, что тебе понравилось, я знал, что ты пошутила, но ты жадно сделала вторую затяжку, на этот раз стало лучше, ты выпустила дым в сторону небесного свода и подумала, не попадет ли теперь дым и зловоние в Бога, и не заболеет ли Бог раком, потому что у пассивного курильщика шансы выше, и я сказал, что у Бога всегда был рак, что Он нес все наши болезни и грехи, и для Него в этом не было ничего нового, Его объявляли больным и чистым каждый день, но Он всегда выздоравливал; я пообещал тебе это, и ты кивнула с облегчением, и мы забыли про твои трусики, я вернусь за ними позже, я буду хранить их в бардачке между водительскими правами и зерновыми батончиками, чтобы время от времени зарываться в них носом, и мы побежали обратно на ферму, твои кроссовки издавали хлюпающие звуки из-за впитавшейся мочи и оставляли мокрые следы на асфальте, ты думала, что это чудесное ощущение, и постоянно оглядывалась, как будто осознавала, что существуешь, по-настоящему существуешь, только при виде этих мокрых следов, и я спросил тебя, неуверенно и покраснев, что ты думаешь о роге-убийце, а ты ответила, что он фантазический и крутецкий, что он сильно отличается от рога Клиффа, от рога ангелочка Каупера на картине Рафаэля, этот был большим, размером со все их пенисы, вместе взятые, и ты снова назвала его фантазическим, крутецким и люкс-флюкс, а я не знал, что это были выдуманные слова Роальда Даля, но твой голос звучал возбужденно, и я подвел тебя к двери сарая рядом с домом, я целовал тебя долго и медленно, я шептал что-то из Беккета, а затем отрывок из Песни песней: «Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста; мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию Ливана!» Я знал, что ты любишь Песнь песней, что это была первая книга, которая заставила тебя содрогнуться от тоски, ты фантазировала в детском восторге, что кто-то скажет тебе эти слова, и мне захотелось провести пальцами вверх по твоему бедру, но ты сжала ноги и залепетала, что тебе еще нужно делать домашнее задание, так много домашних заданий, и я ответил, что сейчас середина ночи, мой прекрасный Путто, что у тебя летние каникулы, и ты сказала, что птица никогда не уходит на каникулы, что ей нужно подготовиться к полету на юг, и я снисходительно улыбнулся, горячо прижался губами к твоему липкому лбу, я позволил тебе упорхнуть, как бабочке, через дверь сарая, и я задумался, знаешь ли ты, что моя домашняя работа – это ты, что я бесконечно смотрел на тебя и изучал тебя, что я помнил все, что ты говорила, что делала, как двигалась, что ты станешь моим последним практикумом, темой моего лучшего выступления, моим вскрытием, моим любимым животным.

26

Несмотря на пробуждение сопротивления, несмотря на всю вину, что я испытывал, я продолжал видеться с тобой. И с каждым разом моя похоть бушевала все сильнее, хотя где-то также таилась тщетная надежда, что мы сможем стать друзьями, я искренне хотел этого, я больше не хотел подло объявлять тебе войну похоти, я хотел сохранить тебя невредимой, а не пронизанной пулями, но во мне не было ни капли мира, никакого братства, я знал, что как только я надену свою солдатскую форму, свой ветеринарный халат, нас истреплет еще сильнее, и я клянусь, дорогой суд, что я не хотел больше дразнить судьбу; Камиллия, твой па и брат всё знали, и мы были в ловушке их глаз, словно скот, но почему тогда я все больше осквернял это молодое существо с его неиспорченной детскостью, это существо, которое еще лучилось радостью жизни, я не мог этого объяснить, я знал только, что с раннего возраста я стремился к тому, что было больным или сломанным, что могло сломаться в любой момент, поэтому я всегда уделял больше внимания более слабым животным, а не тем, кто хорошо себя чувствовал и лоснился; и маленьким мальчиком я больше всего любил машинки, которые были изношены до предела, в которых чего-то не хватало, а в тебе столького не хватало, моя дорогая питомица, ты была канатоходцем без чувства равновесия, крылатым существом в слишком большом небе, летящим все дальше и дальше с юга в сторону холодов, ты была Путто, ребенком, который жаждал быть увиденным, ты тосковала по телу милого мальчика, но еще не знала, каково это – тосковать по собственному телу, ты беспрерывно мечтала о возвращении покинувшей, и однажды ночью, что была темнее любой другой, ты под виадуком вытащила зажженную сигарету из моих сжатых губ, и я увидел, что ты измучена до предела; когда ты затушила зашипевшую сигаретную головку в ладони, я увидел, как опалилась плоть, а ты давила, пока окурок не сломался, пока не появился маленький серый кружок пепла, который вскоре превратился в зеленоватый волдырь, и в твоих глазах воцарилось то же спокойствие, как когда ты воткнула нож в бедро после вскрытия выдры, и я схватил тебя за запястье, дрожал и не знал, злиться ли мне или расстраиваться, кричать на тебя или шептать, не нужно ли мне потрясти Лягушонка, выдру или птицу, пока все гайки и болты в тебе не вернутся в нужное место, но ты вздохнула, как будто от чего-то избавилась, и сказала: «This wound never heals, it reminds me that not all cigarettes find a light, that not all of them find the right mouth, the loveliest one, I am one of those cigarettes, the one that always goes out because there’s too much wind[42]». Я хотел сказать тебе, что подходящий рот сейчас перед тобой, что ветра нет, что свет в тебе никогда не погаснет, но я знал, что ты ищешь чего-то другого: не губ, которые будут целовать актрису, целовать желанную, но губ матери, которые ласково поговорят с тобой, которые прижмутся к твоей коже, когда ты будешь падать с края кровати во время взлета, губы как у матери Жюль, которая однажды с помощью соломинки высосала жало осы, ужалившей тебя в шею, губы, что избавили бы тебя от всех жал боли; и я посмотрел на ужасный пепельный кружок на твоей руке, и то, что я тогда сделал, было смешно, да, это было смешно, но я сделал это, я закурил еще одну сигарету, сделал пару хороших затяжек, пока она не стала по-настоящему горячей, стиснул зубы, чтобы выдержать ожидаемую боль, затем прижал кончик окурка к руке, сказав, что с этого момента мы оба стали Одинокими Сигаретами, что мы должны зажигать друг друга, если хотим гореть, и ты упала на колени и обняла мою ногу, как двухлетний ребенок, ты крепко прижалась щекой к коже моего голого колена – только так, когда у тебя появлялось ощущение, что ты залезла в чужую кожу, ты на какое-то время чувствовала успокоение, и страсть, которая в тебе бушевала, утихала, с этим объятием ты хотела такой же власти над тьмой, какую ты имела над рассветом, когда чувствовала себя свободной и игривой; но как бы ты ни собирала и ни наполняла свое бездонное тело моими пылающими и заботливыми мучениями, школьными учителями и своей воображаемой публикой, этого никогда не хватало – как только ты расцепляла руки, ты снова превращалась в измученного зверя, как только ты расцепляла руки, ты грубо нарушала магическое слияние и угрюмо стояла с опущенной головой, сгорбив плечи, безразлично поворачивалась спиной к своей публике, чтобы снова прийти к одному и тому же ужасающему выводу: они не могли дать то, что ты искала, а именно – стать с кем-то одним целым навечно, невозможно снова обрести покинутую в другом человеке. И я положил больную руку с пульсирующей раной на твою макушку, я пошевелил волосы на твоей голове, и ты начала говорить о предсмертной записке Курта Кобейна, которую ты распечатала и повесила над своим столом, где жирным шрифтом было написано: «There’s good in all of us and I think I simply love people too much, so much that it makes me feel too fucking sad[43]». И ты сказала, когда еще висела у меня на ноге, что это так красиво и правдиво, что ты чувствовала абсолютно то же самое, что ты могла слишком сильно любить людей и, следовательно, слишком мало – себя, что иногда ты становилась одним целым с кем-то настолько, что даже чувствовала себя счастливой, у другого мех всегда был теплее, чем у тебя, и с тех пор как ты стала превращаться в выдру, ты была в бесконечном поиске пропитания, ты постоянно искала подходящую еду, чтобы заполнить пустоту, и ты спросила, знаю ли я, что большинство выдр погибает в дорожных авариях, что выдра пряталась в тебе уже какое-то время, что последняя дикая особь была убита во Фрисландии в 1989 году, и с тех пор выдра в Нидерландах считалась официально вымершей, только через тринадцать лет их снова выпустят на волю, а тем временем родилась ты, но это не попало в новости, потому что тогда ты еще не была новостью; и вдруг ты поняла, почему однажды, когда тебе было около восьми лет, ты легла поперек Приккебэйнседейк в джутовом мешке, а твой брат прыгал вокруг тебя, как испуганный кот, крича, что в любую минуту может проехать машина, но ты лежала там, как будущая жертва аварии, как сбитая насмерть выдра, и ты чувствовала себя лучше всего, когда думала, что мертва, что от тебя больше ничего не ожидалось, ты просто лежала на спине на асфальте и смотрела на васильково-синее небо, в котором не было учителей и в котором ты на короткое время представляла себя свободной от необходимости быть образцовой, от смятения, когда за всеми заданиями и другими учениками они не замечали тебя, потому что у учителей не восемь глаз, как у прыгающих пауков, а если бы даже это было так, ты бы захотела, а может быть, даже и потребовала, чтобы все восемь были направлены на тебя; и ты представляла, что тебя соскребают с улицы лопатой, как делают с раздавленными выдрами, а твой брат стоял перед тобой, как дорожный инспектор, с раскинутыми руками, но ты не встала, пока не подъехала и не засигналила первая машина, ты свернула мешок и сказала, что в неволе выдры могут прожить до одиннадцати-пятнадцати лет и только три-четыре – в дикой природе; это означало, что у тебя есть еще год, и я понял, что ты живешь в плену, что Деревня лишила тебя всех свобод ради того, чтобы ты оставалась в живых как можно дольше, и ты отпустила мою ногу и встала, а я не сказал, что быть знаменитостью – это тоже своего рода плен, что многие люди захотят стать с тобой одним целым, но ты не должна этого допускать, что на тебя будет открыта охота, как только выйдет твой второй альбом, ты все чаще будешь лежать