Мой дорогой питомец — страница 8 из 46

ванную утром, ведь если бы я сказал ей, что больше не боюсь умереть, она бы ответила: «Подумай о детях». Но я не мог рассказать ей, что в моих мыслях царит только один ребенок, на самом деле я вообще ничего не мог ей рассказать, мы были как два упрямых сквоттера, которые по воле случая ночевали в одном доме, она не cмогла бы понять образы, которые приходили мне в голову: в них фермер свисал не с лестницы, а с башни для силоса, он был синим, как чертополох, и из его рта вырывался последний смертельный вздох, и когда я зажимал уши руками, этот звук эхом разносился в моей голове, а на заднем плане я слышал рев коров, загнанных стрелками в угол и порой падавших лишь после нескольких выстрелов; я видел, как из-за силосной башни появляются краны, подцепившие за ноги туши полумертвых овец, я видел пасторов, которых я порой привлекал, если хозяин животного от горя не знал, куда податься, но я опоздал к тому фермеру, я на мгновение потерял его из виду, и если бы мой голод пришел раньше, если бы я раньше задался вопросом, где фермер, я мог бы натолкнуться на него в холле, мог бы взять его за руку, чтобы показать, что его ферма сейчас выглядит пустой, но однажды он услышит на ней мычание нового стада, лязг поилок, звук вращения щеток по спинам коров, гул молочной цистерны – конечно, он никогда не забудет то, что произошло, и в течение первых недель после появления новой жизни он будет видеть скелет смерти; возможно, он станет сомневаться в Боге, сомневаться во мне, но он будет становиться сильнее, и мало-помалу, утро за утром он будет входить в коровник с меньшей тяжестью в душе, будет смотреть на своих лимузинских и герефордских телок, и его глаза замерцают, обратится к ним снова, как пастор обращается к своей пастве в надежде, что они вернутся домой благочестивыми и успокоенными; но воображать все это было бессмысленно, потому что фермера уже нет, и в моем кошмаре он свисал на веревке, словно его сперва тоже пристрелили, как корову, а потом какие-то фермеры в знак протеста повесили его на силосной башне, как в тот раз, когда кто-то привязал к ветке у подъездной дорожки к своей ферме мертвого поросенка, и с него капала трупная жидкость, а мне нельзя было больше переступать порог некоторых ферм – я был одновременно и целителем, и убийцей: большинство пасторов проповедовали, что люди должны преклонить колени, что эта катастрофа обрушилась на Нидерланды по воле Божьей, но, несмотря на это, многие крестьяне решили обороняться и бросали камни в меня, в других ветеринаров, в сотрудников трупоперевозки; они брали пример с Давида, который бросал камни в великана Голиафа, и я не мог их винить, сначала люди выбирали самооборону и только потом опускались на колени, и я подумал о преподобном Хорремане, который был единственным, кто проповедовал физическое насилие, потому что сам держал лошадей; он провозгласил в своей проповеди, что мы должны что-то сделать со страданиями животных, с этим вопиющим нарушением этики, он считал приказ о забое первым признаком самоуничтожения, и в некоторых случаях он оказался прав, так и вышло с тем фермером, и я видел во сне, как он свисал с башни, а ты, ты стояла так ужасно высоко на ее краю, и я знал, что это безумие, все это время я знал, что твое желание летать – безумие, ты разобьешься о плитку во дворе, моя дорогая, ты просто разобьешься, и я слышал, как ты в шутку, но пугающе, вместо строчки «поймай меня, если сможешь» пела «пусти меня, если сможешь, ты все равно не посмеешь меня удержать», и я хотел закричать, что никогда тебя не отпущу, в то же время я знал, что это будет ложь, а ты в своей ветровке стояла и ждала, что я тебя успокою, но я не смог, а затем ты демонстративно развела руки, в знак последней надежды и в то же время – последней угрозы, но с моих губ по-прежнему не сорвалось ни звука, хотя я знал, что смогу тебя успокоить, хоть и всего лишь на мгновение; нет, я хорошо знал свои реплики, я чертовски хорошо их знал, и это было бы так легко, и я добавил бы в них несколько строк трехсотого гимна из «Сборника церковных песен», потому что ты бы его узнала: «Я не оставлю тебя, я останусь с тобой, пока не вострубят трубы, с высоты и со всех сторон окружат нас тысячи голосов, и будет сказано «аминь», и не останется ничего, кроме песни, Господь, спор улажен, я не оставлю тебя, пока не исполнится что начертано». И ты бы сбросила свои крылья и освободилась от желания летать, я бы стащил тебя краном с башни для силоса, но я ничего не сказал, я не мог ничего сказать, и когда я проснулся, то подумал о песне Леонарда Коэна Ain’t No Cure For Love[14], и насколько это правда. И когда ты взлетела, я все еще надеялся, что ты победишь гравитацию, оспоришь закон Ньютона, но ты упадешь, хотя это было не единственное, что меня беспокоило: с тех пор в моих снах появилась публика, она сидела на шатких садовых креслах на гравии, смотрела и аплодировала во всех отвратительных местах, в тех местах, где большинство людей выдохнуло бы или закрыло глаза; эта публика была моей матерью, у нее всегда был дар реагировать, когда не нужно, и молчать – когда нужно, но в моем кошмаре она превзошла саму себя: она была главной причиной, по которой я не мог тебе солгать – она не раз повторяла, что если заметит, что я вру, то отрежет мне язык картофелечисткой, как она срезала с клубней ростки, и я воображал свой язык в корзине для очисток, воображал, как снова и снова пробую на вкус сахарную пудру, жир с блинов, и у меня ничего не выходит; я не мог лгать, потому что знал, что причиню тебе боль, и она будет сильнее, чем тебе нанесет падение с башни, поэтому я позволил тебе упасть, я позволил тебе рухнуть, а ты кричала, что ты самолет, что ты долетишь до Нью-Йорка, в Город, который никогда не спит, и процитировала еще одну строчку из альбома Live in New York Лори Андерсон, партнерши Лу Рида, она записала его примерно через десять дней после теракта 11 сентября, песня была в основном об атаке, и фермер внезапно открыл глаза и начал рыдать; на самом деле он рыдал из-за моей дорогой питомицы, из-за моего разбившегося небесного создания, которое лежало в осколках на земле.

8

Ты знала это наверняка: ты странная, но не настолько странная, чтобы не замечать этого за собой, потому что только настоящие сумасшедшие не замечают за собой странностей. Ты знала, что ты чудна́я и необычная, и в то же время у тебя были хорошие манеры, ты очень правильно говорила и продолжала обращаться ко мне на «вы», хотя я это ненавидел, это создавало между нами дистанцию, а я не хотел остаться в твоей жизни просто каким-то дядюшкой, прохожим, который слишком в ней задержался, я хотел слиться с тобой и не мог, пока ты продолжала говорить мне «вы», и ты правда пыталась это изменить, но мешала вежливость, но все же иногда ты вела себя с другими высокомерно – не потому, что была такой, а из самозащиты, и тогда я вспоминал слова Горация: «Только Бог может превратить низшее в высшее; унизить гордых и осветить то, что скрывалось во тьме». Ты была одновременно и светлой, и темной, и взрослой, и маленькой, ты словно опытная актриса быстро адаптировалась к сценарию повседневной жизни, перемещалась среди жителей деревни и своих одноклассников, и, даже не глядя на них, знала, как выставить себя в лучшем свете, показать то, чего от тебя ждали, поэтому ты говорила: «Курт, часто дело не в том, кто ты есть, а в том, кем тебя хотят видеть». Итак, ты играла хорошую дочку, милую и веселую лучшую подругу, прелестную деревенскую девушку, мою небесную избранницу, талантливого музыканта, и у тебя хорошо получалось, должен тебе сказать, ты была превосходна, но я слишком часто замечал прозрачную бездну, что скрывалась за твоим актерствующим «я», бесконечную пустоту: она иногда овладевала тобой, когда ты сидела у меня на коленях на краю кузова, и тебе хотелось заползти внутрь меня, чтобы наполниться самой, и твой взгляд чаще бывал направлен вовне, и я замечал, что ты много говорила о песнях, книгах и фильмах, но мало о самой себе, о жизни с братом и папой, и двадцать третьего июля я решил показать тебе мой дом; Камиллия гостила у сестры в Испании, и дома были только дети, мой старший был на два года старше тебя, и я тогда не мог предвидеть, что между вами что-то вспыхнет, что я преподнесу тебе нового Лягушонка на серебряном блюдечке, что я буду ревновать к собственному сыну, когда он захочет в тот вечер отвезти тебя домой на мопеде; нет, я заманил тебя словами, что у моего младшего день рождения, что у нас в холодильнике торт с толстым слоем сливочного крема, что он слишком велик для троих – я игриво развел руки, чтобы показать, какой он огромный, – и идея сбежать на некоторое время от коровьего запаха снова сделала тебя мягкой и счастливой, ты рассказала о своих праздничных тортах: они были самыми красивыми, особенно тот, что был на двенадцать лет, в форме головы Эрни: его глаза и волосы были из лакричной соломки, рот – из шоколадной пасты, а нос – из розового зефира; но после этого торта все изменилось, и ты не рассказала почему, но твои глаза снова стали такими грустными, что я еще крепче обнял тебя у себя на коленях, я хотел поцеловать тебя, ах, как я хотел почувствовать твои губы на своих, но наш первый поцелуй наступит позже, когда ты снова превратишься в актрису, которая будет послушна и не осмелится указать на ошибки в сценарии – одной из таких ошибок стану я и с радостью соглашусь на это, быть ошибкой; но тогда я пребывал в восторге от своего плана и принял тебя в своем доме на Мазенпад, где мои сыновья из кожи вон лезли перед тобой и показывали себя с самой лучшей стороны, а я отчаянно пытался удерживать твое внимание на одном себе, но ты все ускользала поближе к моему старшему: я видел, как ты поглядываешь на него из-под ресниц, пока мы с парнями играли на полу, а тебе потребовалось некоторое время, чтобы к нам присоединиться; но в конце концов ты села на меня верхом и пощекотала за бок, а я все смотрел на тебя и впервые заметил, что твои глаза не просто синие: вокруг зрачка была зеленая кайма, словно терновый венец – я возился со всеми вами и на мгновение почувствовал себя развалиной, когда через полчаса, измученный и задыхающийся, улегся на пол; я почувствовал себя стариком и сказал, что пришло время для торта, но для торта было еще рано, пришло время для нас с тобой, за обеденным столом с выпечкой я внезапно почувствовал себя великаном среди вашего хихиканья и героических рассказов про школу, мне здесь было не место, и я не мог представить, что ты этого не замечала – может быть, ты хотела, чтобы я ушел как смущающий всех родитель, но потом ты нежно на меня посмотрела, и я вновь проголодался и воодушевленно укусил застывшую сливочную начинку, а затем с подозрением следил за каждым твоим взглядом на моего сына и воображал, как отвел бы тебя в свой кабинет, отвел бы и небрежно сказал, что больше не люблю Камиллию, но ее любят дети, и поэтому мы остаемся вместе, и как бы между прочим я бы спросил, что ты думаешь о моем старшем и кого бы ты выбрала, если бы оказалась на необитаемом острове: меня или его, и ты бы ответила: