Мой друг Адольф, мой враг Гитлер — страница 25 из 66

Гитлеру стало ясно, что он не может контролировать все эти маневры из своей уютной камеры, и в июле он передал письмо, в котором официально отмежевывался от междоусобной борьбы и уходил в отставку с поста лидера партии. Здравая политическая интуиция подсказала ему, что наилучшим выходом будет позволить этим разрозненным группам передраться друг с другом и пока не привлекать слишком пристальное внимание к своей персоне. Политическую власть захватило умеренное правительство Баварской народной партии под руководством доктора Генриха Гельда, а фон Лоссова заменил генерал Крессенштайн. В то время даже серьезно рассматривался вопрос об экстрадиции Гитлера на его родину в Австрию после освобождения. Сегодня мы знаем, что он не был репатриирован только потому, что австрийское правительство не захотело его принять. Ко времени выхода Гитлера из тюрьмы события в партии прошли полный круг, и он был провозглашен единственным человеком, который в состоянии собрать рассыпавшиеся осколки воедино. С того времени его положение никогда серьезно не оспаривалось.

В день, когда Гитлер вышел из Ландсберга, он прибыл в мой мюнхенский дом на Пинценауэрштрассе на тихий праздничный ужин. Приглашение было передано через Родера. Между делом я получил последний платеж по ликвидированным активам Ханфштанглей в Америке и смог купить симпатичный дом в квартале Герцог-парка. В нем была большая студия, много шарма, и спустя все эти годы я снова здесь живу, хотя мы значительно перестроили дом, так что студии больше нет.

Он приехал примерно в половине седьмого, в коротком синем саржевом костюме, которым так гордился, с туго натянутыми на пуговицах лацканами из-за набранного им в Ландсберге веса. Эгон и я приветствовали его у входа. «Я так рад видеть вас снова, дядя Дольф», – сказал он, а Гитлер взял его за руку, и мы пошли по коридору. У меня в студии стоял большой концертный рояль, и прежде чем я успел сказать что-нибудь забавное или как-то еще проявить свое гостеприимство, Гитлер, казавшийся напряженным и разбитым, сказал мне практически умоляюще: «Ханфштангль, сыграйте мне „Liebestod“». Эту прелюдию я играл так часто, что уселся и отыграл эту потрясающую вещь из «Тристана и Изольды» со всеми листовскими украшательствами, и, кажется, это сработало. Гитлер расслабился. Вошла моя жена, и он был с ней очарователен, снова извинялся за ту сцену в Уффинге годом ранее и мурлыкал песенки нашей дочке Герте. В своей странной разочарованности он словно завидовал мне, что у меня такая привлекательная жена.

Сначала мы немного поговорили. «Ну что ж, – сказал он неуверенным голосом, что было одной из черт его характера, – после той вашей маленькой квартирки на Генцштрассе кто бы мог подумать, что мы встретимся в прекрасном доме в лучшей части города. Среди всех моих знакомых вы самый крупный феодал». Он был крайне впечатлен и не переставал повторять фразу о «прекрасном месте», что было правдой. Это была самая фешенебельная часть Мюнхена. Внезапно он посмотрел через плечо и остановился на середине фразы. «Извините, – печально извинился Гитлер, – это последствия тюрьмы. Вы всегда ожидаете, что кто-то подслушивает», – и принялся живописать психологический эффект, оказываемый смотровым глазком в камере.

Мы приготовили настоящий праздничный ужин: индейка, после которой подавалась превосходная австрийская выпечка, которую он так любил. Я заметил, что он практически ничего не пил, поэтому не нужно было прятать от него сахарницу. Примерно в тот же период он стал придерживаться вегетарианских вкусов в еде, которые потом стали так заметны. Возможно, это стало результатом необходимости побыть на диете и сбросить лишние килограммы, но, как обычно, он представил это как личное дело. «Если я чувствую, что мясо и алкоголь губительны для моего организма, я надеюсь, что, по крайней мере, у меня хватит силы воли обойтись без них, как бы они мне ни нравились», – говорил он. Но в тот вечер никаких проблем с аппетитом Гитлер не испытывал.

После ужина он стал приходить в себя, начал вышагивать по комнате, как солдат, сцепив руки за спиной. Он никогда не был человеком, который мог долго рассиживаться. Каким-то образом он снова вернулся к теме войны, и мы обнаружили, что его талант имитации распространяется не только на человеческий голос. Он описывал какой-то эпизод, имевший место на Западном фронте, и стал имитировать артиллерийский заградительный огонь. Гитлер мог воспроизвести звук любых орудий, которые можно было представить: немецких, французских, английских, гаубиц, пулеметов по отдельности и всех вместе. С его восхитительным голосом мы действительно побывали пять минут в битве на Сомме, а что подумали о нас соседи, не могу и представить. К счастью, окна были закрыты, а вокруг дома был довольно большой сад. Чтобы поднять его боевой дух, я подарил Гитлеру в качестве сувенира документ с подписью Фридриха Великого, который переходил из поколения в поколение в моей семье. «Не забывайте, что однажды даже „старый Фриц“ сидел на барабане, грызя ногти, после битвы при Хохкирхе и думал, что же ему теперь делать», – продолжал я приободрять Гитлера. Его глаза прояснились. Можно было почувствовать, как внутри него разгорается огонь.

Вдруг он разразился длинной политической речью. К моему ужасу, он начал изливать еще более чистую выжимку из той чуши, которую сочиняли Гесс с Розенбергом. Все эти нелепые предрассудки недалеких солдафонских умов, которые были не в состоянии понять баланс мировых сил и вместо этого сконцентрировались на междоусобных распрях и сугубо европейских войнах и политических играх. «Мы решим все вопросы во Франции, – прокричал Гитлер. – Мы сотрем Париж в пыль. Мы должны разорвать оковы Версаля». Боже мой, подумал я. Париж в руинах, Лувр, все сокровища искусства исчезнут. Каждый раз, когда Гитлер впадал в такое состояние, я чувствовал себя почти физически больным.

Казалось, по возвращении из Ландсберга он только укрепился во всех своих худших предрассудках. Я уверен, что именно тогда его латентные радикальные взгляды начали проявляться со все большей четкостью, хотя понадобились еще годы, прежде чем он превратился в неприступного фанатика, неспособного учиться, глухого к голосу разума, каким его знает весь мир. За год, который он провел в Ландсберге, вместо того чтобы сесть и сформулировать более широкий взгляд на политические проблемы, он лишь слушал своих сокамерников, которые не упустили возможность сузить его мышление до границ своего разума. Его антисемитизм приобрел более выраженный расистский подтекст. Его сокамерники взрастили в нем ненависть из-за того, что французы использовали сенегальские части в Руре во время оккупации, и у меня есть серьезные подозрения, что именно это положило начало законам о расовой чистоте, которые впоследствии приняли нацисты. Они собирали эти идеи и расписывали их, чтобы обосновать свои доводы, даже приводили высказывания уважаемых людей, вроде Бернарда Шоу, который не считал противоестественной теорию о необходимости разводить людей в соответствии с правилами, разработанными в разведении домашних животных. Конечно, у господина Шоу было преимущество в виде большой бороды, из-за которой никто не мог видеть, что он все время смеется и что принимать всерьез эти его идеи, право, не стоит. А у Гитлера были только маленькие усики, и его слова принимали за чистую монету, и он сам считал себя правым, и расизм стал его идеей фикс.

Это было плохо, но что действительно беспокоило меня, так это успех Гесса в забивании головы Гитлера идеями Хаусхофера о повторной победе над русскими с помощью Японии, которая была единственным возможным союзником Германии в мире, и так далее. Америки для него просто не существовало, так что я оказался ровно там, откуда начинал. В некотором роде в этой истории сыграли свою роль и его расовые предубеждения. Гитлер в общем не был антиамериканцем. Он не воспринимал ничего из тех сведений, которые я продолжал пытаться ему втолковать, и просто рассматривал США как часть еврейской проблемы. Уолл-стрит контролировалась евреями, Америка управлялась евреями, поэтому он не мог считаться с этой страной. Она была вне досягаемости и непосредственной проблемы собой не представляла. Принимая во внимание «Мою борьбу», он вернулся к военно-политическим концепциям Фридриха Великого и Клаузевица. Он мыслил только проблемами Европы и тешил себя надеждой привлечь Англию или Италию, если с Англией это не удастся, в качестве союзника, когда придет день расплаты с Францией. Как будто человека, который реально изменил ход войны, генерала Першинга, с его миллионами свежих солдат, перевезенных через Атлантику, просто не существовало. Ему и в голову не приходило, что в следующей войне могло повториться это же чудо, когда морская держава приняла бы сторону его противников, и на этот раз все могло произойти быстрее и с гораздо более плачевными последствиями для Германии.

Когда он успокоился, я попытался достучаться до его здравого смысла. Я был одним из немногих людей, которых он готов был выслушать трезво и здраво, когда мы оставались наедине, хотя и никогда не показывал, согласен он с моими мыслями или нет и сделал ли он какие-то выводы. Но когда присутствовал еще кто-то, Гитлер возвращался к своему демагогическому «сценическому» стилю и заставить его увидеть что-либо под другим углом зрения становилось совершенно невозможным. «Это нехорошо, вам необходимо избавиться от этого типа, Розенберга», – сказал я ему и показал одну из старых статей Розенберга в Völkischer Beobachter, в которой было не меньше четырнадцати грамматических ошибок. Розенберг был врожденно неграмотен и был захвачен своими абсурдными обидами нордической расы. «В следующие пятьдесят лет его миф может стать одним из величайших шедевров философской мысли», – заявил Гитлер. «Это вздор, – настаивал я, – а вздор всегда останется вздором». Я действительно разговаривал с ним в таком тоне, тому есть множество свидетелей. «Если вы листом бумаги протрете чернильное пятно, никто через пятьдесят лет не примет его за работу Рембрандта. Розенберг опасный и глупый человек, и чем скорее вы от него избавитесь, тем лучше». Как показала история, с тем же успехом я мог разговаривать с кирпичной стеной.