Члены внутреннего круга считали Гитлера своей собственностью. Они всегда были рядом и вели себя то как слепни, то как блокирующие в американском футболе. Они не выносили, когда наедине с Гитлером оставался кто-либо еще, и считали себя своего рода коллективной партийной совестью, которая стоит на защите Гитлера от пагубных влияний, могущих отвратить его от генеральной линии партии. Они были постоянно с ним, они не желали говорить, но только слушать и таким образом никому не давали говорить с Гитлером конструктивно и по делу. Они походили на знаменитую кавалерию под началом Мюрата при Наполеоне, которая налетала на врага, подобно осам, но не вступала в бой. Они обрывали посередине разговора, чтобы показать ему картину, или подать лист бумаги, или чтобы Гоффман сфотографировал его.
Такое происходило со всеми, особенно с теми, кто не входил в круг старых партийцев. В Берхтесгадене было то же самое, что и в Берлине. Нейрат однажды пожаловался: «Я только что был в Бергхофе и попытался поговорить с фюрером, но, знаете, Ханфштангль, совершенно невозможно говорить с ним наедине больше двух минут. Один из этих мужланов обязательно встрянет в беседу». Шахт говорил то же самое. А мне, в те первые два года единственному человеку, бывшему там практически каждый день, было еще хуже. Даже Геринг снова начал называть меня Квестенбергом в лагере, эту фразу он придумал в 1923 году: он имел в виду персонажа шиллеровского «Валленштейна», который всегда призывал к осторожности и осмотрительности и видел далеко идущие последствия. Они слышали, как я снова и снова жалуюсь на СА и их произвол, на незаконные действия, о которых мне сообщали, и говорю о необходимости дисциплины и консолидации. Так что они ополчились на меня, и в конце концов все это стало безнадежным.
Гитлер был непунктуальным и непредсказуемым, как всегда. Установленных часов не существовало. Иногда он появлялся за завтраком, иногда нет, в своем люксе поглощая горячее молоко, овсяную кашу и всякие порошки, улучшающие пищеварение. Иногда после этого он спускался на несколько минут, и если у меня имелись какие-то вопросы, то это было удачное время поймать его. День начинался с доклада Ламмерса, главы канцелярии, и Функа, который в то время был правой рукой Геббельса в министерстве пропаганды, с обзором утренних новостей. Функ после войны был помещен союзниками в тюрьму Шпандау, но он был одаренным человеком, которого я никогда не считал особенно опасным. Он был очень хорошим финансовым журналистом в свое время, и я имел высокое мнение о нем, потому что он испытывал профессиональное журналистское презрение к Геббельсу. Он был весьма влиятельной фигурой, поскольку знал многих промышленников и на самом деле находил средства, которыми оплачивались счета в «Кайзерхоф». Его слабостью была выпивка. Вся его семья страдала этим пороком. Его дядя, Альфред Райзенауэр, любимый ученик Листа, был пианистом с мировым именем и одним из моих героев в детстве, что стало еще одной точкой соприкосновения с Функом. Говорят, что турне Райзенауэра в Америке пришлось отменить после того, как он появился в стельку пьяным на сцене где-то в Калифорнии. Функ сам часто появлялся с чудовищного похмелья. Мы всегда знали, когда он находится в плохой форме, потому что тогда на вопрос Гитлера о последних событиях его стандартным ответом было: «Mein Führer, das ist wohl noch nicht spruchreif – Мой фюрер, этот вопрос еще не созрел для обсуждения»: это означало, что у него еще слишком двоится в глазах и он не может читать конфиденциальные сводки новостей.
Кульминацией дня был обед, и там главным страдальцем становился маленький толстый человечек Канненберг, шеф-повар. В прежние дни он владел весьма приличным рестораном в Берлине, а затем стал готовить в Коричневом доме. Он никогда не мог узнать, когда следует подавать обед. Его могли заказать на час пополудни, а Гитлер не объявлялся до трех. Я знаю, что однажды ему пришлось готовить обед три раза и выбросить два из них, а при этом ему еще нужно было вписываться в бюджет. Это был какой-то передвижной фестиваль со сменным составом участников. Иногда там был Геринг, иногда Геббельс, реже Гесс, а Рем практически никогда не присутствовал. У него был собственный личный двор на Штандартенштрассе с мальчиками-дружками в доме, который, по-моему, в свое время был городской резиденцией Ратенау. Те же, кто приходил вовремя, только становились голоднее. Отто Дитрих, который обычно присоединялся к нам, был самым умным. Его желудок не мог переносить напряжения, поэтому он заходил в «Кайзерхоф» без пятнадцати час и перехватывал что-нибудь там, возвращался в половине второго, готовый к разным непредвиденным обстоятельствам.
Даже в коалиционный период у нас не появлялся ни один из министров-консерваторов. Кочующими гостями были люди вроде Шоферишки, старых партийных кляч, редких гауляйтеров из провинции, что, разумеется, совершенно устраивало Гитлера. Не было практически никого, кто мог бы возражать ему. Порядок мест был свободным: кто первым пришел, тому первому и накрыли, – хотя внутренний круг сидел на дальнем конце стола, наблюдая, прислушиваясь и отмечая тех, с кем нужно быть начеку и при необходимости вовремя вмешаться.
Невозможно было знать заранее, кто придаст глянец компании. Постоянной нервотрепкой стала необходимость догадываться, кто будет присутствовать и о чем они будут разговаривать. Я обычно ждал, пока не начинали нести очередную опасную чушь, и тогда пытался выступить с более ответственной точкой зрения. Но чтобы добиться хоть какого-либо результата, мне приходилось либо шутить, либо изображать из себя enfant terrible, смешивая лесть и нахальный напор. Нельзя было знать, когда Гитлер встрянет в разговор. Потом я обнаружил, что слишком трудно так жить день ото дня. Я видел только двух людей, которым удавалось поговорить с Гитлером наедине. Первым был Геринг. Если у него было что-то на уме, когда он приходил на обед, то он обычно говорил: «Mein Führer, мне просто необходимо поговорить с вами лично». Другим был Гиммлер, иногда залетавший к нам, и первое, о чем мы узнавали, – что он провел полчаса вместе с Гитлером в его приемной внизу.
Обстановка власти оказывала свое влияние на характер Гитлера. Он восседал во внутреннем властном круге, окруженный тремя кольцами охраны. Низкопоклонство вокруг персоны Гитлера помутило бы и более устойчивый рассудок. Он получал только отфильтрованные сведения и все время находился под влиянием Геббельса и радикалов. Он потерял все контакты с обычными людьми, которые имел. Он стал реже говорить, а перерывы между выступлениями увеличились, и если раньше он создавал настроение аудитории, то теперь он читал проповедь обращенным. У него отобрали даже эту отдушину. Гитлер на самом деле не знал, что происходит в мире, и требовал, чтобы ему доставляли все немецкие газеты, не замечая того, что все они издавались на одном сосисочном заводе, и прочитывал их все в поисках единственной вещи, которую не мог там найти, – действительности.
Люди, прочитавшие сборник его застольных бесед, предполагают, что он без перерыва сыпал замечаниями и пояснениями. Это не так. В мои годы в канцелярии он часто нападал на врагов режима в своем старом пропагандистском стиле или говорил о прошлых кампаниях, но никакого обсуждения современных проблем не было. Только позже, после начала войны, когда больше не стало встреч, на которых Гитлер мог вещать, у него появилась новая аудитория из генералов, перед которой, возможно по подсказке Бормана, он извергал жемчужины мудрости, за которые его должны были помнить в поколениях. Это делалось ради конкретного результата и происходило намного позже.
Реакцией Гитлера на старую бисмарковскую канцелярию (она была заново отстроена и стала походить на Большой центральный вокзал в Нью-Йорке) было критиковать своего великого предшественника. «Он не имел никакого представления об архитектуре и правильном использовании пространства, – жаловался Гитлер. – Представьте себе, что это такое – кухни на первом этаже». Он систематически пытался приуменьшить величие Железного канцлера, причем на самых странных основаниях. «Старый Бисмарк не имел никаких идей, как решить еврейскую проблему», – сказал он как-то за столом. Его свита, разумеется, не имела никакого уважения к традициям или к окружающим вещам. Шауб и Зепп Дитрих как-то сидели на старой парчовой софе и занимались какой-то грубой игрой друг с другом, чем совершенно вывели меня из себя. «Вы что, не понимаете, что, возможно, здесь сидел Бисмарк, – сказал я им. – Вы могли бы хотя бы попытаться вести себя подобающе». Гитлер был в комнате, но просто отвернулся и принялся грызть ногти.
Их интеллектуальный уровень равнялся нулю. Например, Шауб однажды наткнулся на фотографии обнаженной Матильды Людендорф, сделанные, когда эта эксцентричная дама проходила какие-то лечебные процедуры, и стал передавать их по кругу с одобрительным гоготом. Вечером дела были немногим лучше, потому что даже Гитлеру приходилось принимать участие в официальных развлечениях, и иногда звали меня на фортепьянный номер. Теперь это случалось не так часто, как раньше, и не так часто, как считали некоторые в Берлине. Возможно, причиной таких домыслов стало то, что однажды я у себя дома устраивал вечер, когда из рейхсканцелярии позвонил Рудольф Гесс и сказал, что фюрер желает, чтобы я приехал и сыграл ему на рояле. Поэтому я покинул своих гостей и уехал. Это было своего рода жертвой, необходимой для того, чтобы оставаться рядом с ним. Они прекрасно знали, что у меня самого были гости, и, уверен, вызвали меня нарочно.
Вечерняя компания еще не деградировала настолько, как это произошло позже, когда Геббельс стал приводить своих подружек-актрис и каких-то непристойных женщин. И гости еще не были gleichgeschaltet[54]. Туда приходила очень своеобразная пожилая дама по имени фрау фон Дирксен, которая, кажется, была мачехой посла в Токио. Однажды при мне она сказала Гитлеру: «Вы должны понимать, что я есть и буду монархисткой. Для меня Вильгельм II до сих пор кайзер». Требовалось весьма солидное мужество, чтобы сказать такое даже в 1933 году. Гитлер раздражал ее своими длинными филиппиками о реакционерах и о том, как в свое время он расчистит авгиевы конюшни в министерстве иностранных дел.