Мой друг Пеликан — страница 9 из 24

— Надарий, кажется. Чужие в основном.

— Надо Ромку Цирковича позвать, — сказал Модест.

— И всех наших предупредить, чтобы не уходили.

— Где они? Там, за колоннами? — спросила Александра.

— Кто они? — спросил Модест. — Ты о ком? — Он и Сорокин уставились на нее с невинными лицами.

— Не темните, друзья. Банда, вы сказали. Вот те чужие, да?.. Как их много. Откуда они? Модест, это опасно?

— Не боись, подруга, прорвемся… Прорвемся.

— Не должны посторонних впускать в общежитие, — сказала Александра, и добавила про себя: — Надеюсь, сегодня прорываться не придется.

Они не услышали последние ее слова, а то бы подивились и не поняли, что она имеет в виду.

Пеликан подошел к Свете, когда вновь зазвучало танго, и позвал ее танцевать; она представлялась ему очаровательной, но притягивало еще и то, что он испытывал робость перед этой девушкой. Чувство непривычное, давно забытое. Наедине с нею он немел, не знал, что сказать, и поэтому, что бы он ни говорил, получалось глупо и неинтересно. Тем решительнее он старался напустить на себя вид суровый и независимый.

Александра сидела, порой поворачивая голову, чтобы лучше видеть. От приглашающих ее кавалеров она отмахивалась, как от слепней, мешающих смотреть.

Она неотступно провожала его глазами: черный пламень пронизывал пространство, он мог ослепить, испепелить. Многие, знающие об их дружбе, замечали эту молнию взгляда и отражающееся на ее лице страдание. Болдырев усмехался злорадно. Не подозревали двое — Пеликан, увлеченный общением со Светой, и сама Александра, которая не могла видеть себя со стороны.

— Танцевать пойдем? — ласково попросил Надарий Гордуладзе, возникший перед ней из грохота музыки, из досадного мельтешения танцующих пар, заслоняющих от нее предмет наблюдения.

— Я не танцую, — ответила она, не задумываясь.

— С ним танцевала, — сказал Надарий, зажмуриваясь от ненависти.

— Теперь не танцую…

— Пойдем, прошу тебя. Прошу, Александра… Я никого долго не уговариваю. Никого, слышишь ты!.. Ну, хорошо, последний раз прошу. — Он недобро заглянул ей в глаза. — Пойдешь?.. пойдешь?!..

Она ничего не ответила.

Он топнул ногой, резко повернулся и ушел за колонны, в коридор, и она увидела, как он там разговаривает с незнакомыми ей людьми, перебегая от одних к другим, неожиданно показался Ревенко в одной из групп.

— Ну и ну. Модест…

— Что, Александра?

— Впрочем, ладно. Я сделаю по-своему. Но почему так много чужих? Этого не должно быть. Ты так не думаешь?

— Почему? думаю. Соберем студсовет. Поставим вопрос.

— Соберетесь и поставите себе горчичники. Или что другое — пониже спины… Бюрократия — в действии!

— Тогда я сегодня придумаю что-нибудь! — с нарочитой жесткостью произнес Модест; глаза затуманились от смущения.

— Нет, нет. Бог с ними, сегодня ничего не надо, — поспешила сказать Александра, — Не надо, Модест, сегодня, Ну, правда. Извини меня…

Пеликан еще дважды танцевал с ней медленное танго. Он раз или два прервал молчание, возвращаясь к грустной теме бесцельности жизни, а потом с типично носорожьим бесчувствием заговорил о первокурснице Свете, о ее очаровании и недоступности, и своей непривычной тяге к ней и робости перед этой, так выходило по его словам, загадочной крошкой.

Александра теснее прижалась к нему, обнимая за шею и молча наслаждаясь близостью с ним.

С Фаиной он поздоровался издали — но не разговаривал и не пригласил на танец.

12

Пеликан, опершись на локоть, курил.

Одеяло сползло у него со спины, потому что Александра, лежа на спине, укрылась до подбородка.

Он был в майке. А ноги его, молодые, еще не заросшие волосами, касались под одеялом ног Александры; она не снимала ночной рубашки, а он, после нескольких минут перерыва, опять натянул на себя трусы, длинные, из синего грубого полотна.

Огонек папиросы светился в темноте. Во время затяжки освещалось лицо девушки, глубокие тени от носа, от складок губ резко обозначали и скрывали черты лица; на короткое мгновение отчетливо выделились черные, непроницаемые глаза Александры.

Он курил и мог бы чувствовать себя мужчиной, большим, властным, если бы неожиданная многоопытность и требовательность подруги не отбросили его в задумчивую неуверенность. Он и думать забыл о своем брезгливом неприятии ее очков, о пробивающихся на верхней губе темных усиках; последнее всегда представлялось ему самым смешным из всего, достойного осмеяния у слабого пола.

Но сейчас он молча курил и думал. И был несколько растерян.

Александра некоторое время тому назад, сжимая ноги, потребовала, чтобы он целовал ее, ласкал. Чтобы умерил свой разбег. Задержался, завис в невесомости.

И эта ее прихоть включила ему мозги, сбила настроение. Он не привык контролировать свой порыв: все должно было произойти автоматически.

Когда она принялась постанывать, рычать, впилась ногтями ему в спину, — к этому моменту его сила упала почти до точки замерзания. Он стал суетиться. Сделал не то и не так, как надо. Она неистовствовала. Он вдруг превратился в зверя, причинил боль и себе, и ей.

Возненавидел ее. Хотел послать ко всем чертям и никогда не видеть.

— Ты должен думать о женщине… Ты должен любить… Любить… Ты сильный — у тебя все получится. Думай обо мне. Животное стремление, одно животное стремление — это грязь. Думай обо мне… Люби меня… — Она вертелась, крутилась подле него. А он все более цепенел и замораживался. Ледовитый океан со всеми его льдами был живее и теплее него в эту минуту.

Но странное дело — проклиная ее ум, ее неоспоримую логику, он даже вспомнил, в народе говорят: не приведи Бог любить умную, но в то же время первый проблеск чувства к ней тогда ночью, месяц назад, явился именно из уважения к ее уму, к ее скрупулезнейшему, на аптекарских весах ее ума взвешенному такту, каждому жесту, каждой интонации, а это все был дьявольский ее превосходнейший ум, чутье, гениальные мозги, черт ее дернул поступить на механический факультет, все девчонки шли на технологический, а у них на всем курсе училось менее десяти конопатых, щербатых, пухлоносых, коротконогих уродин, — странное дело, ненавидя и злясь на ее претензии, ее дурость, кошмарное оскорбление его как мужчины, и стоны ее, и рычание, и верчение упругого тела, впервые им наблюдаемые, в прошлом никогда ничего подобного не довелось повстречать ни с кем, кто давал ему наслаждение, он испытал какое-то любопытство, нет, другое, подсознательное понимание ее правоты, азарт желания перестроить себя, завершить как надо, как ей надо, и получить высшее удовлетворение, почувствовал глубинную тягу к ней.

Оказалось, все его победы над женщиной не были победами. Он был молод, и не было опыта у него. Люка — это была почти детская любовь, они оба толком не понимали, чего они хотят друг от друга. Фаина была слегка потерта, добрая, слишком покорная, такого глубинного, из сердца, влечения не было к ней, просто… животное, по слову Александры. А тут вдруг она — личность. С своею волей. С собственными расчетами. Равнозначимая. Возникло желание дать ей требуемое, властвуя над ней, и тем победить ее. Это было как путешествие в новую страну. При этом Пеликана коробила перемена позиции: в его кругу, там, где он рос и воспитывался, женщина меньше всего принималась как управляющая сила, способная что-либо рассчитывать в момент соития, проявлять волю; так принято было считать у них, и так в прекраснодушном самодовольстве пребывает громадное число мужчин, и по сей день.

13

Они находились в комнате Александры на первом этаже.

В женском корпусе.

Двух своих подруг она попросила переселиться в другую комнату на место двух москвичек, уехавших на воскресенье домой.

— Где-то я уронил спички… — Пеликан сделал движение подняться с кровати.

Александра поторопилась сказать — но в медленной, отстраненной какой-то манере:

— Боря… Гордуладзе сегодня на танцах хотел организовать против тебя здоровую банду. Он прикидывается тихеньким: боится после той истории. Может, если б ты не остался, они тебя подкараулили.

— Удивительно стойкий тип. Пожалуй, я скоро его зауважаю.

— И твой любезный Ревенко крутился с ними.

— Пусть крутится. Кодлу на меня собирали. Все знаю.

— И Ревенко?

— Нет, он — мой.

— Я так ясно почувствовала, какая волна злости от него, как он продолжает тебя жутко ненавидеть. Ужасно!.. Меня усиленно приглашал — сначала ласково, потом даже с угрозой.

— Паразит, — с усмешкой произнес Пеликан. — С кем я поженихаюсь — он тут как тут. Как мое второе я; но с обратным знаком. Любопытно, Фаину он обаял или нет?

— По-моему, потерял к ней всякий интерес.

— Хо-хо… Моя тень. Он следует за мной повсюду. Мое второе я… Зажги свечу. Дай бумагу. Мне надо записать… Новое стихотворение.

Чуть позднее она спросила:

— Тебя, похоже, веселит и радует опасность?

— Да пустяки. Немножко разнообразит существование. Чтобы не закиснуть… Кстати, знаешь, на мой вкус, такой Надарий, или Джон, больше заслуживают уважения, чем все эти умненькие, серенькие лишаи стелющиеся. Они принимают форму — то бишь правила игры — существующего устройства. И так шлепают покорно до самого конца, не подозревая, какая тоска смертная — идти проторенной дорогой. Слишком очевидно, предсказуемо. Так что вся жизнь становится как короткий и строго спрямленный отрезок, на другом конце которого виден отчетливо могильный холмик, и можно перешагнуть этот отрезок в один прием, и никаких тебе даже и иллюзий или неожиданностей. Скучно; лучше опасность, приключения. Охота у меня — непобедимая страсть.

— Тебе никогда не страшно?

— Александра… Ты мне не скажешь, что я хвастун?.. Я могу в пропасть прыгнуть с открытыми глазами.

Он напряженно смотрел как будто бы не на нее.

Ее черные, широко раскрытые глаза обращены были к нему с потаенным и ласковым, призывным выражением.