Наташа страдает ужасными головокружениями, но страдания переносит безропотно. Она, можно сказать, ангел терпения и кротости: от нее никто не слышит ни досадного слова, ни жалобы. Доктор запретил ей выезжать на вечера и в театр, но советовал гулять всякий день понемножку, будет хорошая погода, а Наташа у меня долго не засидится; Александр за нею приедет. Видя ее страдающую, он страдает не меньше, чем она, так что я ему сказала в шутку: «A vous voir, on dirait que се n’est pas Наташа mais vous, qui subissez tous les martyrs de l’eniante-ment» (На вас посмотришь, скажешь, что не Наташа, а вы претерпеваете все муки родов (фр.)). Он поручил мне тебя известить, что твой приятель и товарищ по лицею Дурасов сделан на днях камер-юнкером. К этому Сашка шалун (а он шалун, когда захочет) прибавил, что и тебе туда же дорога, потому что Паскевич, когда с тобой объясняется, приходит от тебя в восторг и при верной оказии озолотит тебя, если не внутри, так снаружи; но, сказав, что ты у Паскевича на хорошем счету (que tu es entres bonne odeur aupresde Паскевич), брат сообщил о тебе, увы! и четыре раза увы! (helas, et quatre fois helas!) новую сплетню: дело в том, что сюда пожаловал из Варшавы его знакомый, некто Литке, который ему побожился (qui lui a jure ses grands dieux), будто бы тебя снабжают жалованьем не в пять тысяч рублей ассигнациями, как ты писал, а в пять тысяч злотых (a raison de cinq mille пятиалтынный, chretiennement parlant (по пять тысяч пятиалтынных, говоря по-христиански (фр.)). Александр этому поверил, да и написал брату Льву, с тем, однако, чтобы «храбрый капитан» тебе не проболтался, правда ли это? Оказывается, вздор, о чем Лев и дал знать Александру – тоже от тебя по секрету. Между тем Сергей Львович, который было так обрадовался, когда я ему говорила о пяти тысячах рублях, рассчитывая поэтому, что могу обойтись без его помощи, впал – как говорил Александр – в отчаяние (est tombe de son haut), когда услышал от брата новость господина Литке о пяти тысячах злотых, и сейчас же развязал язык (il a dellie sa langue) перед матушкой, а она, само собою разумеется, объездила своих знакомых поделиться соображением, что если перееду к тебе в Варшаву, то познакомлюсь с одной лишь нетопленой комнатой да двумя-тремя стульями, совершенно ветхими. Александр говорит, что хотя сплетня и пошла гулять дальше, но он бы мне о том и не заикнулся, если бы не получил опровержение от брата (s’il n’aurait pas re?u un dementi de son frere la dessus).
Впрочем, во всяком случае, сделаешь мне большое удовольствие, если и ты письменно подтвердишь Александру неосновательность рассказа Литке, точно так же, как уже опровергнул и пущенные нелепые толки о твоей чудовищной размолвке с Энгелем. Александр хотя и считает тебя человеком рыцарски правдивым, но мало ли что могут ему натрубить, да и меня поставить в неловкое положение; могут подумать, что, рассказывая о твоих пяти тысячах, я хвастунья. К счастию, Александр догадался всю эту сплетню распутать».
19 мая 1832 года у Александра Сергеевича родилась дочь, названная при крещении Марией, в честь покойной бабки Пушкина – Марии Алексеевны Ганнибал. Ольга же Сергеевна, как видно из ее письма к моему отцу, отправленного из квартиры дяди Александра, склонясь на просьбу последнего, переехала к нему на короткий срок, за несколько дней до появления на свет новорожденной. В письме от 22 мая моя мать сообщает, что она вынуждена была объявить брату напрямик о неизбежности скорого своего отъезда в Варшаву, несмотря на ее отвращение, как она выражалась, к «дурацкой Польше», потому что жить на два хозяйства было немыслимо. Поддержки же от Сергея Львовича ожидать не предстояло возможности, так как его казна перешла целиком в ящики воров-управляющих, которые, набив себе карманы золотом, благодушествуют и процветают безнаказанно на счет стариков. (Toute la fortune de mon рёге, grace a son inexperience, est passee dans les tiroirs de ses archivoleurs d’intendants, qui seuls rengorgent d’or et prosperent im-punement, au detriment de nos vieux.)
Дядя Александр – как мать, впрочем, и ожидала – восстал против ее предположения, говоря сестре, что, пока да что, он сам придет к сестре на помощь, съездит в Михайловское и не только прогонит оттуда мошенника приказчика, но отдаст его за воровство под суд, чем и спасет les tres chers parents[157], которые и будут выдавать ей правильно проценты с причитавшейся матери моей суммы, а моему отцу нечего-де связывать себя с Варшавой; Варшава для русских не постоянное пребывание, но постоялый двор. Так дядя и выразился; в конце же концов настоял, чтобы Ольга Сергеевна провела лето у стариков, прибавив, что сам будет стараться перевести впоследствии из Варшавы сюда Николая Ивановича, если осенью суждено уже будет расстаться с сестрой.
На другой же день после этого разговора дядя Александр черкнул в Михайловское приказчику требование выслать на его имя немедленно – под страхом короткой, но самой беспощадной расправы, – часть следуемых Сергею Львовичу денег. Острастка подействовала: плут управляющий струсил и выслал если не все требуемое, то часть, которую дядя и вручил Сергею Львовичу – к большой радости последнего, – убедив при этом своего отца снабдить сестру известной цифрой, которая могла бы отдалить еще на четыре месяца ее отъезд в Варшаву.
«По милости моего доброго Александра, – пишет мать Николаю Ивановичу от 30 мая, – можешь мне из твоего жалованья за июнь и июль выслать меньше. Полученные от отца деньги пойдут и на уплату квартиры, и на стол, и на пару новых для меня скромненьких платьев. Кроме того, Александр принудил меня продать ему мебель, оценив ее гораздо выше того, что она стоит на самом деле. Сказал, что она ему будто бы необходима, а если ему и не продам, то этим его обижу. На эти полученные от него деньги я купила мебель подешевле, и в меньшем количестве, имея в виду переехать осенью к тебе; возьму купленную с собой. Теперь сижу у брата, и он мне объявил, чтобы я и не думала от него уехать раньше субботы. Невестка чувствует себя хорошо, а малютка у нее хоть куда; на кого будет больше похожа, нельзя сказать, но, кажется, скорее на отца, и выйдет такая же крикунья, как и он, судя по тому, что голосит и теперь очень исправно».
Во второй половине июня старики Пушкины решили ехать в Михайловское на все лето и осень. Хозяйство их шло очень плохо; Александр же Сергеевич, заботясь о своем семействе, не мог заниматься постоянно их просвещением и сказал сестре: «Не могу сидеть над моим отцом с указкой. Он, слава Богу, совершеннолетний. Сам пускай ведается, как знает!»
Дела Сергея Львовича не только не улучшились, но произошло и нечто худшее: избалованные беспечным барином мужики порешили до будущего 1833 года не платить Сергею Львовичу оброка и подкрепили такое решение поджогом своих же четырнадцати хат и хлеба, с целью получить право на неплатеж (ils ont resolu, – пишет Ольга Сергеевна, – se trouvant au cabaret, d’incendier 14 maisons et de bruler le ble, dans l’es-poir d’avoir le droit a ne pas le faire). Сергей Львович прискакал с Надеждой Осиповной в Михайловское, велел «пейзанам» собраться у крыльца, затопал на них обеими ногами, предложил несколько вопросов, вроде следующего: «Когда же сделаетесь людьми, пьяные свиньи», и… тем дело кончилось.
«Пейзане» почесали покорные затылки, не внесли все-таки ни гроша, а мошенник управляющий остался княжить и володеть еще на четыре года, пока не был выгнан моим отцом, о чем речь впереди.
Ольга Сергеевна, выехав в половине июля из Петербурга в Михайловское к родителям, сдала милую ей квартирку в доме Дмитриева, и рассталась с нею – как она мне говорила, – заливаясь горькими слезами.
«Покидая мое разоренное гнездышко, – сообщала мне она, – я подчинилась ничем не одолимому чувству грусти. Предвидела я, что не только этот любимый мною уютный уголок исчезает для меня навеки, но и родной мне Петербург, к которому от души привязана, в котором родилась, росла, радовалась, страдала, – Петербург, где обитает все, что близко к сердцу, – долго, а может быть, никогда меня не увидит. Мне казалось, что комнаты, окна, двери, печки дома Дмитриева говорили мне: зачем и на что ты нас покидаешь?..»
Сопровождая своих родителей в деревню, Ольга Сергеевна простилась, скрепя сердце, с Александром Сергеевичем, но так как она ему ничего не говорила о принятом ею решении отправиться из Михайловского прямо в Варшаву, уверив, что сдала квартирку из экономии, а мебель берет с собой в деревню с тем, чтобы перевезти ее вновь на другую квартиру, которую непременно наймет в Петербурге осенью, то Александр Сергеевич на этот раз, несмотря на свой дар предчувствия, ей поверил, и когда сестра, прощаясь с ним и с невесткой, не могла удержаться от рыданий, то очень удивился этому и спросил ее о причине ее отчаяния и грусти, которую объяснить себе не может, так как Михайловское не Бог знает как от него далеко, а если она уже так жалеет его и Наталью Николаевну, то ничто ей не мешает приезжать к ним из Михайловского, да и совсем к ним переселиться.
«Я должна была выдержать роль до конца, – говорила мне мать, – то есть не обмолвиться брату ни единым словом, что считаю предстоявшую с ним разлуку если не вечной, то очень и очень долговременной».
Привожу затем ее дальнейшие слова – насколько их помню. Мать рассказала мне об этой тяжелой для нее минуте приблизительно так:
«Александр очень обрадовался моему приходу и одобрил мой план ехать через несколько дней к родителям, говоря, что лучше ничего и придумать нельзя; мечтать же о поездке в Варшаву нечего, так как в этом нет никакого смысла. Советовал он мне продолжать в деревне писать мои воспоминания, заниматься живописью и не принимать к сердцу пустяков, помня, что смертные живут не два, а один только раз.
Невестка была особенно ласкова и родственна; опять показала мне новорожденную Машу. Тут-то волновавшие меня чувства победили рассудок: поцеловав и перекрестив малютку, я истерически зарыдала, чему брат очень удивился. Он проводил меня на следующий день до Подгорного Пулкова, не подозревая, что лишние его проводы для меня были и лишними, как говорит пословица, слезами. Но и тут о Варшаве я ему не заикнулась; однако, благословив его, я обняла Александра, мучительно рыдая. Никогда еще я так не скорбела при прежних с ним разлуках; казалось мне, теряю его безвозвратно. Если бы только могла предвидеть, что во время моего отсутствия созреет против него заговор мерзавцев, жаждавших его крови, то ни за что на свете не удалилась бы из России, а во что бы ни стало склонила Николая Ивановича броси