[206], а Льву Сергеевичу послал одно лишь короткое «деловое послание» 3 июня, по поводу предполагаемого раздела.
Ольга Сергеевна, уехав в Михайловское, рассталась с братом очень грустно. Оба рыдали и разлучились навеки. Провожал он сестру до Подгорного Пулкова, как и четыре года тому назад. Слова Пушкина при расставаньи приведены мной уже в главе II «Хроники», а здесь прибавлю только, что дядя ласкал меня всю дорогу, крестил несколько раз, а благословляя, положил руку мне на голову и повторял: «Живи, и будь с ч ас т л и в, будь счастлив…»
Мои родители провели в Михайловском целое лето…
Привожу следующие выдержки из двух русских писем отца к Луизе Матвеевне. Одно из них, от 8 июня, писано накануне отъезда из Петербурга, второе – по возвращении в Варшаву, от 15 октября.
«…Я не получил здесь ожидаемого мною денежного сикурса и с трудом нашел денег, чтобы добраться отсюда за пятьсот верст в псковскую деревню, принадлежавшую моей теще, а теперь поступающую в раздел между Ольгою и ее двумя братьями. Наследство не велико – всего 80 душ. В деревне проживем до половины сентября, пока Александр Сергеевич успеет достать нам денег для продолжения нашего пути в Варшаву. Завтра надеюсь выехать один. Жена хочет еще побыть у брата недели с две с Левкой. Здоровье Ольги очень расстроено. С нетерпением желаю добраться до деревни. Поездка сюда принесла мне только ту пользу, что я сам привезу жену и сына в Варшаву».
«…Возвратились мы недели три тому назад благополучно, – пишет отец во втором письме, – а в дороге побаивался за здоровье Ольги и Левки. Если бы не кончина тещи, конечно, я побывал бы у вас, оставив Ольгу у родителей; но все мои планы разрушились. По крайней мере видел деревню, которой часть достается Ольге; вместо 8000 р. жена получит 10 000 из этого наследства. Я завел там совсем другие порядки, и говорю, не хвастая, дело сделал. Плута управляющего обличил в подвигах очень неблаговидных и отправил к чертям, поставив на его место другого, чем значительно улучшил хозяйство и добился того, что увеличил немало поземельный доход. Вел переписку и с шурином, Александром Сергеевичем, и с тестем. Оба, надеюсь, будут мне за это петь хвалебные песни. А потрудился я порядком, да иначе нельзя: надо браться за дело всякое не с верхушки, а с корня. Тесть, наконец, обещает выслать из Москвы дарственную запись на полтораста душ в нижегородском имении. Все это еще впереди, а пока… едва с чем нашлось сюда приехать. Можете себе представить, что стоила мне дорога, в двух экипажах, под каретой шесть, а под коляской четыре лошади, со всем почти домом. Хорошо, что давали во все это время жалованье, а то бы мне несдобровать. К счастию, еще успел продать хлеб и на эти-то деньги сюда приехать».
Тотчас после приезда в Михайловское моя мать заболела серьезно – острым воспалением в легких, простудясь в дороге, и уже 27 июня слегла. Ждали в Михайловское Александра Сергеевича, но он не приехал. К августу Ольга Сергеевна поправилась и стала видеться часто с соседями – П.А. Осиповой, дочерьми ее баронессою Е.Н. Вревской и А.Н. Вульф, а также и с Вениамином Петровичем Ганнибалом, соседством которого, как опытного агронома, Николай Иванович и воспользовался.
Глава XXXVIII
Убийца моего дяди, барон Георг Дантес-Геккерен, главным образом выступил на сцену летом того же года, на злополучной Каменноостровской даче; впрочем, Ольга Сергеевна встретила его раза два или три в доме своего брата уже в первых месяцах 1836 года.
Само собою разумеется, не могу передать с буквальною точностью рассказы и мысли моей матери о насильственной смерти ее брата, но передаю их добросовестно.
«В этой кончине, – говорила мне она, – гораздо менее виновен ничтожный Дантес, нежели добрые люди (!), наметившие его палачом, – люди, в числе которых, кроме немца Бенкендорфа, оказались между прочими – к вящему их стыду и посрамлению, носившие русские, украшенные княжескими титулами фамилии – иезуит Гагарин и автор не одного памфлета против России – кривоногий (le bancal)[207] Долгоруков Петр. Оба они, в сущности, ненавидели Россию, в которой родились, воспитывались, хлеб которой они ели не один десяток лет… оба виновны, и нельзя придавать значения их сшитым белыми нитками уверткам. Один из них соображал, сочинял и писал пасквили, другой адресовал, запечатывал, отправлял». Так полагает по крайней мере Ольга Сергеевна…
«Дантес обладал безукоризненно правильными, красивыми чертами лица, но ничего не выражавшими, что называется, стеклянными глазами. Ростом он был выше среднего, к которому очень шла полурыцарская, парадная кавалергардская форма. К счастливой внешности следует прибавить неистощимый запас хвастовства, самодовольства, пустейшей болтовни, забавные выходки шалуна лет семнадцати[208] (tout un arsenal de jactance, de sufsance, et de jargon, au surplus un petit ton d’un polisson de dix sept ans), и вот – противник Александра Сергеевича.
Дантесом увлекались женщины не особенно серьезные и разборчивые, готовые хохотать всякому излагаемому в модных салонах вздору да считать рассказчика очень остроумным и, по их логике, чуть ли не гениальным человеком.
Если бы во время самого разгара гнусной подпольной войны против брата я находилась в Петербурге, – сказала моя мать, – то не посмотрела бы ни на каких Бенкендорфов и не поколебалась открыть все самолично Государю, одно мощное слово которого заставило бы низких заговорщиков снять маски, и они понесли бы должную кару по закону. Но меня не было, а брат не пожелал написать о своем горе, иначе я немедленно поехала бы в Петербург. В довершение несчастья, в Петербурге не было тоже ничего не подозревавшего брата Льва: тот не допустил бы Александра до поединка, да и сам бы на дуэль не вышел, доказав уже храбрость в дюжине кровопролитных сражений, а без всякой дуэли сумел бы преподать Дантесу щеголю (а се mirlifore) более действительный урок и отбить у него навсегда охоту финтить да тарантить[209]. Впрочем, «мирлифлёр» и сам не рассуждал, с кем дерзнул играть, а так как в его голове логика работала не с особенным усердием, то где же и было ему сообразить, что сам играет роль пешки, проводимой в дамки поражаемыми Александром врагами?»
Не повторяя в моей «Семейной хронике» того, что напечатано в России и за границей о кровавой катастрофе, ограничиваюсь кратким обозрением фактов в хронологическом порядке, руководствуясь сообщенными мне моей матерью рассказами ее ближайших родных – отца Сергея Львовича, сестры его Сонцовой, ее мужа Матвея Михайловича, безвинно пострадавшей Натальи Николаевны, а также и моими личными беседами с остававшимися в живых друзьями дяди.
При последнем свидании с сестрою в июне 1836 года Александр Сергеевич сказал ей, что он еще в прошлом году принял к сердцу «учительский» тон Уварова, укорившего его за эпиграмму «В Академии наук заседает» и проч., и отомстил ему комплиментом[210] еще более злым – комплиментом, появившимся в печати и переведенным на французский язык одним французским профессором. Этот француз, обиженный Уваровым, препроводил к обидчику свой перевод и пригрозил напечатать его за границей. Уваров поскакал к Бенкендорфу, вследствие чего Пушкин и получил от последнего выговор. Вот все, что рассказал моей матери дядя. Ольга Сергеевна заметила ему, что Уваров, и без того недолюбливавший брата, человек в высшей степени самолюбивый, мстительный и во всяком случае сила, с которой нельзя не считаться.
Этим разговор между ними и кончился.
Родители мои ожидали дядю в Михайловском, особенно Николай Иванович, желавший познакомить шурина с заведенными им новыми порядками, но Пушкин не только не приехал, но и не писал ни зятю, ни сестре. Не отвечал он сестре и по прибытии ее в Варшаву. Тогда она стала очень о нем беспокоиться, почему и черкнула в Петербург своей давнишней приятельнице, Т.С. Вейдемейер, прося ее известить, не случилось ли чего-нибудь с братом. Татьяна Семеновна, наведя немедленно справки, сообщила, что Александр Сергеевич здоров, сопровождает по-прежнему жену и своячениц на балы; что сестра пишущей, фрейлина – княжна Херхеулидзева, – видела его недавно у графини Нессельроде и графини Фикельмон, жены австрийского посланника, а один из ее родственников – на рауте у графини Разумовской.
В этих-то домах, в особенности же в салоне у графини Фикельмон, и вертелся Дантес, вместе с усыновившим его голландским посланником бароном Геккереном. Вертелся он, кроме того, у Карамзиных, Вяземских и, наконец, в доме своей будущей жертвы.
Говоря беспристрастно, Дантес не был злым, лукавым человеком, но по легкомыслию, свойственному и юношескому возрасту и нации (отец его, как некоторые утверждают, был выслужившийся при Наполеоне офицер), возмечтал, что он необычайный красавец и что никакое женское сердце не может устоять против его очаровательных глаз и игривого ума.
Снабженный рекомендательными письмами, записанный в первый русский кавалерийский полк, с довольно значительным негласным пособием, усыновленный, наконец, представителем иностранного двора, Дантес счел себя вправе держаться в высшем обществе нахально…
Враги Пушкина, нуждавшиеся в «подставном пике», поняли, что Дантес им очень удобен и может как нельзя лучше осуществить их замыслы, вовсе при этом не подозревая, кому именно он служит. Роль же старика Геккерена, который, вследствие неоднократных по отношению к нему резкостей Пушкина, увеличил собою число врагов последнего, была, по мнению моего деда Сергея Львовича, не в пример хуже, хотя он и не автор анонимных пасквилей; но Ольга Сергеевна полагала, что Геккерен-отец вначале вовсе не хотел язвить Пушкина, а слова его Наталье Николаевне «rendez moi mon fls, pour l’amour de Dieu (верните мне моего сына, ради Бога (