Мой год отдыха и релакса — страница 10 из 39

— Я не могу сейчас тебя слушать, — говорила она в такие минуты и расхаживала из комнаты в комнату, отыскивая клочок бумаги, где она нацарапала телефонный номер. — Если ты выбросила его, я тебя прокляну, — предупреждала она. Мать постоянно кому-то звонила — вероятно, очередной новой подруге. Я никогда не знала, где она знакомилась с этими женщинами, ее новыми подругами — в салоне красоты? В винном магазине?

Я могла бы совершать всякие выходки, если бы хотела. Могла бы покрасить волосы в лиловый цвет, вылететь из школы, заморить себя голодом, сделать носовой пирсинг, трахаться с кем ни попадя — да что угодно. Я видела, как это делали другие подростки, но у меня не хватало энергии на такое. Я жаждала внимания к себе, но отказывалась унижать себя просьбами об этом. Меня бы наказали, если бы я сказала родителям, что страдаю. Я точно это знала. Так что я была хорошей девочкой. Делала все правильно. Бунтовала молча, мысленно. Родители, кажется, едва меня замечали. Один раз я была в ванной и услышала, как они шептались в коридоре.

— Ты видел, что у нее на подбородке два прыща? — спросила мать у отца. — Я просто не могу на них смотреть. Они такие вульгарные.

— Сходи с ней к дерматологу, если это так тебя заботит, — ответил отец.

Через несколько дней наша экономка принесла мне тюбик клерасила. Это было проявление внимания ко мне.

В старших классах частной школы для девочек у меня была стайка почитательниц вроде Ривы. Мне подражали, обо мне сплетничали. Я была худенькая, светловолосая и хорошенькая — окружающие всегда замечают таких. Те девочки тоже обожали мою внешность, а не меня. Я научилась радоваться дешевым привязанностям, возникавшим из-за неуверенности людей в себе. Я вовремя ложилась спать. Я делала домашние задания, убирала у себя в комнате и не могла дождаться, когда вырасту и стану независимой, надеясь, что уж тогда буду чувствовать себя нормально. Я не встречалась с мальчиками до колледжа, до Тревора.

Когда подавала документы в колледж, я снова подслушала разговор родителей.

— Тебе надо прочесть ее эссе для колледжа, — сказала мать. — Мне она не хочет его показывать. Я беспокоюсь, что она попытается сделать что-нибудь креативное. В результате окажется в какой-нибудь жуткой государственной дыре.

— У меня были очень умные студенты, которые окончили государственные учебные заведения, — спокойно ответил отец. — Если ей хочется специализироваться на английском или на чем-то в этом роде, на самом деле неважно, куда она поступит.

В конце концов, я показала свое эссе матери. Я не сказала ей, что Антон Киршлер, художник, про которого я написала, придуман мной самой. Я написала, что его творчество учит «гуманистическому подходу к искусству в эру технологий». Я рассказала о различных произведениях: «Собака, писающая на компьютер», «Ланч с гамбургерами на фондовом рынке». Я написала, что это произведение мне особенно нравится, потому что мне интересно наблюдать, как «искусство создает будущее». Эссе получилось средненькое. Мать, казалось, равнодушно ознакомилась с ним, что меня шокировало, и вернула его мне, предложив поискать несколько слов в словаре, поскольку я слишком часто их повторяла. Я не прислушалась к ее совету. Я отправила эссе в Колумбийский и прошла.

Накануне моего отъезда в Нью-Йорк родители усадили меня для разговора.

— Мы с матерью понимаем, что наш долг подготовить тебя к жизни в колледже с совместным обучением, — сказал отец. — Ты когда-нибудь слышала про окситоцин?

Я покачала головой.

— Это штука, которая может довести тебя до безумия, — вступила мать, размешивая лед в бокале. — Ты потеряешь весь здравый смысл, который я так усердно прививала тебе со дня твоего рождения. — Она шутила.

— Окситоцин — гормон, выделяющийся при совокуплении, — продолжал отец, бесстрастно глядя на стену за моей головой.

— Оргазм, — прошептала мать.

— В биологическом плане окситоцин служит этой цели, — сказал отец.

— Такое теплое, пушистое чувство.

— То, что связывает пару вместе. Без этого человечество давно бы исчезло с лица земли. Женщины испытывают его действие гораздо сильнее, чем мужчины. Полезно знать это.

— Иначе тебя выкинут, как ненужный мусор, — добавила мать. — Мужчины — это кобели. Даже профессора, так что не заблуждайся.

— Мужчины не привязываются к женщине так же легко. Они более рациональные, — поправил ее отец. После долгой паузы он добавил: — Просто мы хотим, чтобы ты была осторожной.

— Он имеет в виду, чтобы ты пользовалась резинкой.

— И принимай это.

Отец дал мне маленькую розовую коробочку в форме раковины с противозачаточными пилюлями.

— Гадость! — Все, что я могла сказать.

— А у твоего отца рак, — сообщила мать.

Я никак не отозвалась.

— Простата — это не как грудь, — сказал отец, отворачиваясь. — Просто делают операцию, и ты живешь дальше.

— Мужья всегда умирают первыми, — прошептала мать.

Стул заскрежетал по полу, когда отец оттолкнулся от стола.

— Я всего лишь пошутила, — сказала мать, отгоняя от себя ладонью дым собственной сигареты.

— Насчет рака?

— Нет.

Так закончилась наша беседа.

Чуть позже, когда я собирала вещи для переезда в общежитие, мать пришла и встала в дверях моей спальни, держа за спиной сигарету, словно это что-то меняло. Весь дом пропах застарелым сигаретным дымом.

— Ты ведь знаешь, я не люблю, когда ты плачешь, — сказала она.

— Я и не плакала, — ответила я.

— И я надеюсь, ты не возьмешь с собой шорты. На Манхэттене никто не ходит в шортах. Тебя просто пристрелят на улице, если ты будешь разгуливать в тех отвратительных теннисных шортах. Ты выглядишь смешно. Отец платит такие деньги за тебя не для того, чтобы ты ходила по Нью-Йорку в нелепом виде.

Мне хотелось убедить ее, что я плакала из-за отцовского рака, но это было не совсем так.

— Ну, черт побери, ты все равно разнылась, — буркнула мать и повернулась, собираясь уйти. — Знаешь, когда ты была крошечной, я добавляла валиум тебе в бутылочку. У тебя были колики, ты ревела часы напролет, без остановки и без всякой причины. И смени блузку. Я вижу у тебя под мышками круги от пота. Я пошла спать.

После смерти моих родителей их собственностью управляла риелторская компания. Дом арендовал профессор истории с семьей. Я никогда их не видела. Компания заботилась о доме и саде, делала необходимый ремонт. Когда что-то ломалось или изнашивалось, мне присылали письмо с фотографией и оценочной стоимостью работ. В минуты одиночества, скуки или ностальгии я перебирала те снимки и пыталась убедить себя в том, что это место совершенно заурядно: треснувшая ступенька, протечка в подвале, облупившийся потолок, сломанный шкаф. И меня захлестывала жалость к себе, не из-за тоски по родителям, а из-за того, что они ничего не могли бы мне дать, если бы жили до сих пор. Они не были мне друзьями. Они не утешали меня, не давали разумных советов. Они не были людьми, с которыми мне хотелось бы поговорить. Они почти не знали меня. Они были слишком заняты и не хотели представить себе мою жизнь на Манхэттене. Отец был занят — он умирал; в течение года с момента диагноза рак распространился на его селезенку, а потом и на желудок. Мать же моя была занята собой, и это было хуже, чем рак.

Она навестила меня в Нью-Йорке только раз, когда я уже была второкурсницей. Поехала на поезде и опоздала на час в Музей Гуггенхайма, где мы условились о встрече. Я чувствовала запах алкоголя в ее дыхании, когда мы ходили по залам. Она была тихой и кокетливой. «О, разве это не прекрасно?» — сказала она про Кандинского и Шагала. Она ушла от меня неожиданно, когда мы поднялись на самый верх рампы, сказав, что забыла о времени. Я спустилась с ней вниз и проводила до дверей музея, потом смотрела, как она ловила кеб, закипая от злости, поскольку каждое проезжавшее такси было занято. Не знаю, в чем была ее проблема. Может, она увидела какую-нибудь картину, которая ее расстроила. Она никогда не объясняла мне это. Но потом мать позвонила мне из отеля и предложила вместе поужинать вечером. Она держалась так, словно ничего странного не происходило. Когда она напивалась, то уже ни за что не отвечала. Я привыкла к этому с детства.

Я заплатила за свою квартиру на Восемьдесят четвертой улице Ист-Сайда наличными из наследства. Из окон гостиной я видела часть парка Карла Шурца и полоску Ист-Ривер. Я видела нянек с колясками. Богатые домохозяйки шастали вверх и вниз по Эспланаде в темных очках и козырьках. Они напоминали мне мою мать — такие же никчемные, занятые собой, — только она была не настолько активной. Высунувшись из окна спальни, я могла видеть верхнюю оконечность острова Рузвельта со странной геометрией его приземистых кирпичных построек. Мне нравилось думать, что в них живут преступники-безумцы, хотя и знала, что это не так, во всяком случае, уже не так. Начав спать без перерыва, я совсем редко стала выглядывать из окон. А если и выглядывала, то лишь на секунду, больше мне не требовалось. Солнце вставало на востоке и двигалось на запад. Это не изменилось и никогда не изменится.


Скорость течения времени менялась в зависимости от глубины моего сна — время то стремительно летело, то тащилось как черепаха. Я стала очень чувствительной к вкусу воды из-под крана. Иногда она была мутноватая, а на вкус как слабая минералка. Порой же была с пузырьками и воняла, напоминая чье-то зловонное дыхание. Больше всего я любила дни, когда почти ничего не воспринимала. Я ловила себя на том, что переставала дышать; я валялась, как тряпка, на софе, смотрела на комки пыли, кувыркавшиеся по дорогому полу из твердой древесины, и через секунду снова отключалась. Входить в такое состояние мне помогали большие дозы сероквеля или лития в сочетании с ксанаксом и амбиеном или тразодоном, и я избегала передозировки этих препаратов. Для отмеривания седативов требовалась точность математика. Свою цель я чаще всего видела в том, чтобы достичь точки, когда смогу легко уплыть в нирвану, а потом так же легко вернуться. Мои мысли были самыми банальными. Пульс — нест