Я подвинула к себе стопку и начала снимать резинку с верхней пачки.
— Спешить некуда, — пожал плечами Хью. — Займись ими в свободное время. Может, в пятницу, когда у начальницы выходной. Когда тебе нечем заняться. — Он вздохнул и наклонил голову вбок — хотел, видимо, похрустеть позвонками. Либо я прежде не замечала этой его нервной привычки, либо он проделал это впервые. — Это просто письма от поклонников. В иерархии твоих дел это наименее важное.
— Ясно, — сказала я, но, как только Хью ушел в свой кабинет, сняла все-таки резинку с верхней пачки и просмотрела письма, пестревшие марками со всего света.
Я увидела марки Шри-Ланки, Малайзии, Японии, всех Скандинавских стран, Германии, Франции, Нидерландов — назовите любую страну. Я бережно открывала конверты, поддевая клапан большим пальцем, разворачивала письма и читала. Они были длинными, гораздо длиннее, чем я ожидала, хотя чего я могла ожидать? Сама я никогда не писала письма авторам. Что я могла об этом знать? Некоторые письма были напечатаны на машинке и напоминали корреспонденцию агентства. Другие выглядели более современно — лазерная печать, простая белая бумага. Были и письма на особой бумаге — розовой, голубой, тонкой для авиапочты, кремовой из «Смитсон»[19], с котенком «Хеллоу, Китти», собачкой Снупи, облачками и радугами, — сплошь исписанные небольшие плотные листы. В одном конверте оказалась фенечка, сплетенная из вышивальных ниток, в другом — фотография маленькой белой собачки. Я также обнаружила монетки, приклеенные скотчем к листу порванной грязной бумаги.
На следующий час я пропала, забросила машинку и документы, сердилась на звонивший телефон. Я читала письма. Часто писали ветераны, в основном американцы, но попадались и иностранцы; они рассказывали о пережитом в ходе боевых действий. Как и Сэлинджеру, им было по семьдесят — восемьдесят лет, и в конце жизни они стали чаще вспоминать друзей, погибших у них на руках, истощенных узников лагерей смерти, которых они освободили, отчаяние, охватившее их, когда они вернулись домой, ощущение, что никто не понимал, что им пришлось пережить, — никто, кроме Сэлинджера. Некоторые — многие! — перечитывали его рассказы, и с каждым разом те нравились им все больше. Они хотели, чтобы писатель знал, чтобы понял все это, и в их словах подчас было столько отчаяния, что мне становилось не по себе.
Что еще ему писали? Кто писал? Были письма, которые я про себя называла трагическими: их авторы рассказывали про своих близких, которые читали Сэлинджера и находили утешение в его книгах, годами борясь с раком; они читали «Фрэнни и Зуи» умирающим дедушкам, заучили наизусть «Девять рассказов» в первый год после смерти детей, супругов, сестер и братьев. Были и чокнутые; те писали тупыми карандашами, разглагольствовали о Холдене Колфилде, а из сложенных писем на мой темный стол выпадали их грязные локоны.
Но самой многочисленной категорией фанатов Сэлинджера были, пожалуй, подростки — подростки, чье эмоциональное состояние можно было коротко охарактеризовать так: «Холден Колфилд — единственный литературный персонаж, который на меня похож. А вы, мистер Сэлинджер, должно быть, очень на него похожи. Значит, мы с вами подружимся». Школьницы признавались Холдену в любви. Они писали, что понимают его и мечтают встретить такого парня — чтобы тот видел всю неискренность этого мира, понимал, что у людей есть чувства. Но им попадались только придурки вроде Стрэдлейтера[20]. «Мама говорит, что вы ни за что мне не ответите, — писала одна канадская школьница. — Но я сказала: ответит, вот увидишь! Я знаю, что вы ответите, потому что вы понимаете, каково это — когда вокруг тебя одни пустышки».
Даже язык этих писем напоминал «Над пропастью во ржи». Эти девушки и юноши не стеснялись повторять коронные колфилдовские словечки: «блин», «убожество», «до чертиков» и, разумеется, «пустышка». У мальчишек такое подражательство встречалось чаще, чем у девчонок, ибо все мальчишки, писавшие Сэлинджеру, мечтали быть Холденом, а девочки — быть с Холденом.
Одно письмо меня особенно зацепило:
Я читал вашу книгу «Над пропастью во ржи» три раза. Это шедевр; надеюсь, вы им гордитесь. Вам стоит им гордиться, поверьте. Сейчас издают по большей части такое дерьмо, что аж тошно читать. По части искренности большинству современных писателей до вас далеко.
Меня поразила дерзость этого мальчишки из города Уинстон-Салем в Северной Каролине. Он не побоялся написать самому знаменитому из ныне живущих американских авторов и сообщить, что его любимое детище, его бестселлер всех времен — шедевр и он должен им гордиться. Я была потрясена. Но я также поняла, что эта дерзость напускная, она была навеяна образом Холдена. Мальчик пытался поразить Сэлинджера своим сходством с его героем.
Я почти дочитала письмо — в конце мальчик спрашивал у Сэлинджера совета в любовных делах («Я при девчонках раньше страшно нервничал»), — когда вернулся Хью; он возник над моим столом так внезапно, что я вздрогнула, словно увидела привидение.
— Забыл сказать. Ты письма-то читай.
— Все? — спросила я и показала на свой стол, сплошь заваленный письмами.
— Да. Так, на всякий случай. — Хью на миг выпрямился, словно держал книгу на голове, а потом снова ссутулился, как обычно. — В основном они безобидные, но иногда его угрожают убить. В 1960-е Сэлинджер получал страшные угрозы, знаешь… Угрожали убить его и его детей. — Хью поморщился.
— А что делать, если мне встретится такое письмо?
Хью задумался.
— Принеси мне. А я решу, стоит ли беспокоить твою начальницу. После Марка Дэвида Чэпмена мы стараемся быть осторожнее.
Я кивнула со знающим видом, но лишь потом вспомнила, кто такой Чэпмен: он застрелил Джона Леннона, а потом сел на ступеньки «Дакота Апартментс»[21] и стал читать «Над пропастью во ржи». Когда полицейские конфисковали книгу, то обнаружили, что Чэпмен нацарапал на титульном листе: «Это мое заявление»[22]. По его словам, Холден Колфилд сподвиг его на убийство.
Я еще раз указала на стол, где лежали письма без конвертов:
— Я уже много прочитала. Мне стало интересно.
— Вот и хорошо, — сказал Хью, но не ушел. Неужели мое лицо, мой голос как-то меня выдали? Может быть, это произошло даже бессознательно? — Только не увлекайся.
Тем вечером я вернулась в пустую квартиру. Дон, скорее всего, тренировался в зале. Через пару недель у него был важный матч, и каждый день он пробегал несколько миль, чтобы сбросить вес, а по вечерам боксировал. Я поставила кипятиться воду для макарон и взяла книгу, лежавшую у него на столе, — «Лондонские поля» Мартина Эмиса. На прошлой неделе я взяла ее в библиотеке, а Дон тут же отобрал. Под книгой обнаружилось письмо, написанное его убористым почерком. На миг — всего на долю секунды — я решила, что письмо предназначалось мне… и он оставил его под книгой — такой романтический жест. «Дорогая моя, mi amor», — прочла я и отшвырнула письмо, и то словно вспыхнуло в моих руках. Этих четырех слов оказалось достаточно — я поняла со всей ясностью, что письмо адресовано не мне. «О боже мой», — произнесла я вслух. Накатила тошнота, как при головокружении на высоте или качке; я медленно подошла к плите и выключила конфорку. Затем взяла письмо и прочитала. Кем бы ни была mi amor, Дон скучал по ней; ему не верилось, что со дня их последней встречи на пляже прошло уже два месяца, и он мог думать только о ее «красивых смуглых плечах». Тут я застыла, не сомневаясь, что меня сейчас стошнит: Дон часто отмечал, какая необычайно бледная у меня кожа. И мы никогда не были вместе на пляже. Хотя на Рождество мы вместе ездили в дом его родителей, где меня смущенно представили его бесчисленным родственникам — смущенно, потому что мы с Доном на тот момент были едва знакомы, и я даже не поняла, зачем он меня туда позвал, — и его старым друзьям: тесной компании парней, большинство которых остались жить в Хартфорде, занимались строительством или работали барменами и в тридцать лет все еще жили с родителями. Только Дон и Марк уехали из родного города и жили самостоятельно.
Я проверила дату на письме: 16 марта 1996 года. Значит, это не послание из далекого прошлого, это письмо было написано пять дней назад. А три месяца назад Дон звонил мне каждый день и говорил: «Давай сбежим и поженимся». Потом я вспомнила: Лос-Анджелес. В декабре он ездил в Лос-Анджелес на неделю якобы собирать материал для романа. Может, он встретил эту девушку — продолжив читать, я узнала, что ее звали то ли Мария, то ли Марианна, — в этой поездке? Может, он брал у нее интервью как у прототипа героини? Или — этот вариант казался намного хуже — он полетел к ней специально, а мне наплел сказочку про сбор материала?
Тем вечером я уснула прежде, чем Дон вернулся домой, но наутро письмо еще лежало на столе, частично скрытое под большой черной тетрадкой, в которой он вел дневник и которую использовал для записи мыслей и наблюдений.
Я ехала на работу на поезде в Мидтаун и вдруг подумала о Марке Дэвиде Чэпмене. Интересно, а он писал письма Сэлинджеру? Одно, а может быть, несколько? Я представила, как в 1980-м или 1979 году такая же ассистентка, как я, методично вскрывает простой белый конверт и обнаруживает внутри исповедь психопата, план убийства или возмущенную тираду, направленную против Джона Леннона. И она отправляет стандартный ответ — вежливый и безликий.
В офисе я спросила об этом Хью. Тот, как обычно, вздохнул:
— Возможно. Скорее всего, так и было. Я не знаю. — И он снова вздохнул. — Вот поэтому мы обычно и сохраняем корреспонденцию. А было бы интересно узнать, да?
Я кивнула.
— Но жизнь — это жизнь, да? — спросил он. Я снова кивнула, не понимая толком, с чем соглашаюсь. — Всего не узнать.