Мой год с Сэлинджером — страница 27 из 45

— Дорогой Джерри, старый ты пройдоха, — воскликнула я, изображая этих читателей, — мне будет страсть как приятно, коль ты найдешь минутку и черканешь мне в ответ пару строк.

— Не может быть, — ахнул один из моих новых знакомых, — серьезно?

— О да, — ответила я.

— Невероятно, — пробормотал другой; он насмеялся до слез и теперь утирал глаза мускулистой рукой. — Не думал, что Сэлинджер до сих пор так популярен. Но, видимо, каждый подросток проходит период увлечения им.

— Точно, — кивнула я, — знаете, эти письма очень показательны. — Откуда взялись эти умные суждения? Я не читала Сэлинджера в подростковые годы; я вообще до сих пор не прочла ни одной строчки из его книг. «Прекрати», — велела я себе. — Мы получаем много писем от ровесников Сэлинджера, которые читали «Над пропастью во ржи» и рассказы, когда те только вышли, а совсем недавно перечитали и увидели в них то, чего не разглядели раньше. Военную тему, к примеру. Ведь все рассказы Сэлинджера о войне.

— Надо бы перечитать его рассказы, — заметил один из редакторов «Нью-Йоркера». — Помню, в школе мне очень нравились «Девять рассказов».

— И мне, — кивнул его коллега. — И «Над пропастью во ржи» тоже. Но тогда все сходили с ума по «Над пропастью во ржи», верно?

Наконец, когда стало прохладно и толпа гостей поредела, я задала вопрос, который мечтала, хотя и боялась, задать с самого начала: «А каково это — работать в „Нью-Йоркере“?» Наконец решилась и задала свой вопрос почти шепотом. Ветер усилился и трепал мои волосы и юбку. Я и раньше вместе с Доном не раз бывала на крышах домов в Ист-Виллидж, с них был виден наш район на противоположном берегу реки — сахарная фабрика «Домино», заброшенные промышленные здания Саут-Сайда. На этих крышах туфли обычно липли к толю. Но сегодняшняя вечеринка проходила на крыше высокого нового офисного здания, где был устроен настоящий сад, здесь стояли красивые плетеные стулья, а пол был выложен чистой серой плиткой, тонкие стебли растений, клонившиеся на ветру, тянулись вверх из квадратных кашпо. Подошел официант и наполнил наши бокалы ледяным белым вином. Мы сделали по большому глотку; редакторы «Нью-Йоркера» — мои собеседники обдумывали мой вопрос. Один из них был коренастым и смуглым, блестящие волосы все время падали ему на глаза, на губах играла шаловливая улыбка. Второй — высоким, рыжеволосым, с веснушчатым лицом и потрясающим взглядом, прямым и пристальным. Мне внезапно пришло на ум, что обоих мужчин можно было назвать очень привлекательными. Как по команде, они повернулись ко мне и с улыбкой пожали плечами. Я поняла, что на мой вопрос не было четкого ответа.

Все это время Дон стоял поодаль. Я впервые видела, что он чувствует себя не в своей тарелке. На вечеринках он обычно осматривал помещение и принимался, что называется, метить территорию. Мы давно встречались, и я могла предсказать, как Дон будет себя вести в комнате, где находилось больше пяти человек. Первым делом он здоровался со всеми знакомыми мужчинами, приобнимал их одной рукой, жестом показывая, что у него все в порядке, к месту использовал сленг, хотя не любил это делать: «Че как, братан?» Затем брал себе напиток, обычно коричневого цвета, в идеале — в низком стакане, со льдом, чтобы позвякивать кубиками, когда в разговоре возникает пауза. Со стаканом в руке Дон находил место, откуда можно было наблюдать за комнатой; потом я поняла, что он высматривал приходящих красивых женщин и оценивал привлекательность тех, кто уже пришел.

Но сегодня Дон вел себя непривычно тихо. Близилась свадьба Марка, и это вгоняло моего парня в уныние, он все сильнее погружался в себя. Обычно Дон с особым тщанием относился к своему туалету перед вечеринками — принимал душ, брился, надевал линзы вместо очков. Но сегодня его лицо покрывала темная щетина, и он пришел в очках, круглых, в проволочной оправе — в них он выглядел моложе, — в белой рубашке отнюдь не первой свежести. «Нью-Йоркер» значился в Доновом списке буржуазных выпендрежников, хотя он читал журнал, разумеется; даже я редко прочитывала выпуски столь внимательно, как это делал он. «У них отличные критики, — пояснил Дон, когда я обратила его внимание на это противоречие несколько недель назад. — Но проза просто курам на смех, она ужасна. И эта рубрика „О чем город говорит“… вот это фланирование в цилиндре с моноклем. Гадость! Тебе самой не тошно?» Он зашелся своим злобным каркающим смехом и обнял меня одной рукой, как милого малыша, перед тем как усадить его на колени. «Ну конечно же, тебе не тошно. Тебе нравится это дерьмо. Это… — он заговорил фальцетом, — мы собираемся выпить по коктейлю в „Алгонкине“. Не хотите ли составить нам компанию?» Я слышала, как Дон в открытую выражал свою неприязнь к подобным изданиям на крышах в Ист-Виллидж и в барах, которые считал аутентичными и романтичными — «Холидей коктейл лаунж», «Интернешнл», «Тайл бар», в ирландском пабе на Дриггс-стрит, — как разглагольствовал о вконец деградировавшей природе современной художественной прозы.

Однако сегодня Дон держался в буквальном смысле слова в моей тени, стоя на шаг или два позади. Он молча пил свой напиток и таращился по сторонам. Когда мы уходили, высокий редактор вложил мне в руку визитную карточку и произнес: «Заглядывай к нам как-нибудь, я покажу тебе редакцию». Потом мы с Доном пошли к углу улиц Пятьдесят третьей и Лексингтон, чтобы сесть на автобус, идущий до Юнион-сквер; прохладный воздух овевал мои голые плечи, и я вспомнила слова одного из клиентов Макса, произнесенные как-то вскользь на книжной вечеринке. «Женщину судят по ее окружению». Тогда они показались мне чересчур резкими, но теперь я поняла, что тот мужчина имел в виду: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Все друзья Дона были странными или ущербными: Эллисон, Марк и Ли жили с комплексом вины, страдая из-за своего привилегированного детства, и испытывали постоянный страх неудачи, а дружки из Хартфорда — инфантилы, озлобленные на весь свет, — остановились в развитии на уровне подросткового возраста.

Почему же Дон не общался с писателями? Успешными литераторами с опубликованными работами или просто с амбициозными, интересными авторами, пусть даже неизвестными? Почему он не вступил в разговор или спор с редакторами из «Нью-Йоркера»? Почему не попытался с ними подружиться? Наладить контакт? Рассказать о своем романе? Почему не поговорил с ними о Грамши[32] или Прусте? Ответ заставил меня вздрогнуть: Дон не нуждался в друзьях из «Нью-Йоркера». Он не нуждался в друзьях, носивших кремовые туфли из «Брукс Бразерс» и полосатые галстуки, в друзьях, у которых были медицинская страховка и гарвардские дипломы, в друзьях, только что опубликовавших свою первую заметку в рубрике «О чем город говорит». Дон окружил себя жалкими людьми — сломленными, запутавшимися неудачниками или теми, кто скоро ими станет, — чтобы быть их королем. Что, разумеется, делало его всего лишь королем ничтожеств.

А кем тогда была я?


Наутро я сразу занялась письмами. Среди них оказались обычные признания в любви Холдену, военные воспоминания, истории, полные отчаяния и покаяния… Огромное количество писем было из Японии, Дании и Нидерландов. Японцы обожали Холдена. Я напечатала несколько стандартных ответов, отложила письма с трагическими историями на другой день и открыла конверт, надписанный кругленьким девчачьим почерком. Письмо оказалось почти повестью на трех мятых листках, вырванных из блокнота и запачканных карандашом. Девочка первый год училась в старшей школе и ненавидела ее, особенно английский; учительница планировала поставить ей двойку. Она, учительница, может, и нормальная, — писала девочка, — но не понимает, что значит быть подростком, и требует читать глупые книги, не имеющие никакого отношения к реальной жизни. За весь год девочке понравилась только одна книга — «Над пропастью во ржи». Судя по всему, вместо каникул ей предстояло отправиться в летнюю школу, чтобы нагнать английский; это был позор, девочка сомневалась, что вынесет такое унижение, и мать, естественно, убила бы ее, если бы об этом узнала. Ученый год почти подошел к концу, и она спросила учительницу, есть ли способ повысить оценку хотя бы для проходного балла. «Да, пожалуй, — ответила учительница. — Напиши письмо Сэлинджеру, да такое, чтобы он ответил. Если ответит, поставлю пятерку».

Я задумалась, положив письмо на стол и в миллионный раз уставившись на стеллаж с книгами Сэлинджера, занимавший всю стену. Было время обеда; я подготовила к отправке аккуратную пачку писем. Я прошлась по ним франкировальной машинкой, надела куртку и сунула письмо девочки в сумку. Стоя в очереди за салатом, перечитала его. Если не обращать внимания на орфографические ошибки и неаккуратный почерк, писала девчонка неплохо. Она честно и живо описала свою ситуацию, ее письмо было эмоциональным, детальным. И меня поразила ее дерзость, смелость, наглость, если хотите, — написать самому Сэлинджеру и сказать: «Пожалуйста, ответьте, чтобы мне поставили пятерку за просто так». Мне нравился такой подход. Сэлинджер сам учился в школе очень плохо. Ему понравилась бы эта девочка. Или, как выразился бы парнишка из Уинстона-Салема, это письмо показалось бы ему «убойным». «Мне очень нужна эта пятерка, — прочитала я еще раз, держа в руках пластиковый контейнер с салатом. — Тогда мой средний балл повысится до проходного. Мама постоянно бесится из-за плохих оценок. Я знаю, вы меня поймете».

Вместе с тем эта девчонка меня раздражала. «Интересно, что бы ей ответил сам Сэлинджер?» — размышляла я, возвращаясь в офис и переходя Сорок девятую, а затем сворачивая на Мэдисон-авеню; солнце здорово припекало. Сэлинджера тоже выгоняли из школы, причем не раз. Хью и Роджер рассказывали мне об этом; я также знала об этом из писем, в которых описывались разные случаи из жизни писателя. Из этих писем можно было многое узнать о Сэлинджере. Холдена тоже выгоняли из школы. Стал бы Холден или сам Сэлинджер прибегать к такому трюку, чтобы их не выгнали? Я не читала «Над пропастью во ржи» и не могла ничего сказать про Холдена, но совершенно точно знала, что Сэлинджер никогда не сделал бы ничего подобного. Он бы принял неудачу как заслуженную.