Или он руководствовался обоими этими мотивами?
Тем вечером по пути к метро я поняла, что и Дон в своей книге убил девушку, которая его обидела.
Трехдневный дождь
Ненастным вечером четверга Дон уехал на свадьбу со спортивной сумкой через плечо. «Пока», — бросил он и небрежно чмокнул меня. На нем была моя голубая водонепроницаемая куртка. Он часто брал мою одежду — джинсы, футболки, свитер грубой вязки, казаки. Брал без спросу, но эту куртку я предложила ему сама, желая показать, что не расстроилась. Дон нервничал, казался напряженным и измученным сбором вещей, переживал, что у него нет костюма, и я уж решила, что он жалеет, что передумал брать меня с собой. С другой стороны, он никогда не собирался брать меня с собой, так что и передумывать было нечего. Это я себе навоображала, что мы должны были поехать вместе. Как бы то ни было, я отказалась помогать ему собирать вещи.
— Как считаешь, можно в этом пойти на церемонию? — позвал Дон из соседней комнаты, держа в руках какую-то мятую тряпку.
— Не знаю, — ответила я, не отрываясь от рукописи — первой попавшейся из общей кучи.
Уж сколько я слышала о том, что в общей куче порой находили шедевры, но, судя по рукописям, которые присылали моей начальнице, это были выдумки. Каждую неделю я просматривала письма, напечатанные на бумаге с облачками и котиками витиеватыми шрифтами; письма, отправители которых описывали свои сны и прилагали астрологические карты, умоляли издать их книгу по аюрведе для хомячков и дао для парашютистов; письма от начинающих авторов детективов и криминальных триллеров с логотипами, нарисованными собственноручно, — пистолеты и ножи, окровавленные инициалы; письма от авторов эротических рассказов, злоупотреблявших словом «влажный»; и от авторов мемуаров, рассказывающих о приключившихся с ними ужасах. А вот письмо женщины, чью повесть я читала сейчас, отличалось от других своей простотой. Напечатанное обычным шрифтом «Таймс Нью Роман» на обычной белой бумаге, оно сообщало, что у писательницы есть несколько опубликованных рассказов в небольших, но уважаемых журналах; она была не магистром, а всего лишь бакалавром гуманитарных наук из Барнарда. Я прочла половину ее повести — в ней рассказывалось о маленькой девочке, чей отец-алкоголик таскал ее по барам, вместо того чтобы отправить в школу, — и была приятно удивлена, обнаружив, что повесть хороша. Чудо как хороша. Небольшой формат, лиричный тон повествования, лапидарный язык — повесть была замечательная.
— Так ты посмотришь или нет? — раздраженно спросил Дон.
Я посмотрела и пожала плечами.
— Буба, ну, пожалуйста, ты же разбираешься в шмотках, — взмолился парень. — Скажи мне, что надеть. Костюма у меня нет; нужны рубашка и брюки. Может, галстук?
Тут я не выдержала:
— Раз есть галстук, должен быть пиджак. Ты похож на продавца Библии. — Так говорила моя мать. Сама я в жизни не видела продавца Библии.
— К черту все, — ругнулся Дон и бросил в сумку мексиканскую рубашку с вышивкой.
Во дворе он остановился и, взглянув на меня, выпятил губы, посылая мне воздушный поцелуй. Я подняла руку, хотела помахать ему, но опоздала: он отвернулся и ушел.
Ночью в квартире одной было страшно. Тени деревьев мрачно крались по красному полу, звуки из соседних квартир лишь усугубляли мое одиночество. Я была одна в большом городе, в квартире с такой хлипкой дверью, что даже я могла бы ее выбить.
Но утром я проснулась и ощутила странную легкость. Дон уехал. Я не чувствовала себя обязанной ему звонить, справляться, как у него дела, сопоставлять наши планы. Я задержалась дома дольше обычного, выпила крепкого кофе из моей маленькой кофеварки для эспрессо — я всегда чувствовала себя эгоисткой, пользуясь ей при Доне, ведь кофе хватало только на одну меня. Потом я надела клетчатое платье, которое он терпеть не мог, — длинное, свободное и удобное.
В Вильямсбурге все было по-прежнему — молодежь в винтажных платьях и больших очках, затуманившихся от дождя, спешила на работу, — но, как только я вышла в Мидтауне, стало вдруг безошибочно ясно, что на дворе август. Улицы опустели. Я купила кофе в модной кулинарии, где прежде покупала лишь сэндвич, когда решала шикануть; кроме меня, там никого не было, официанты в накрахмаленных белых рубашках выстроились, скрестив руки на груди и притаптывая ногами от скуки. В офисе тоже было пусто. Агенты разъехались по загородным домам в Райнбеке и Норт-Форке или сидели по квартирам с кондиционерами и читали рукописи. Бухгалтер ушел в отпуск, один из двух наших делопроизводителей тоже. Оливия уволилась, а Макс и Люси так и не наняли новую ассистентку. Даже Хью не вышел на работу. Без него офис казался призрачным, ненастоящим. Остались мы с Пэм и второй делопроизводитель — единственные в офисе и, казалось, в целом мире.
Оставшись одна, я не могла усидеть на месте. Кофе остыл на столе; я собрала документы за неделю и пошла бродить по офису, раскладывая договоры, карточки и корреспонденцию по соответствующим папкам и картотечным ящичкам. Это заняло всего двадцать минут. Мне надо было просмотреть контракты, заполнить формы для предоставления прав и, разумеется, оставались еще горы писем к Сэлинджеру и «общая куча», куда мы сваливали присланные рукописи. Часы показывали десять тридцать. Три часа до закрытия — летом по пятницам мы уходили полвторого. Глотнув холодного мутного кофе, я открыла ящик с письмами и достала пачку наугад. Писал читатель из Нидерландов — судя по количеству писем, голландцы Сэлинджера любили. Фанат «Над пропастью во ржи», он приезжал в Нью-Йорк в прошлом году и прошелся «тропой Холдена Колфилда». Хотя была зима, он видел уток в Центральном парке. Знал ли Сэлинджер, что утки в Центральном парке теперь живут круглый год? Следующее письмо было от девочки, учившейся в школе-интернате; она прочла «Фрэнни и Зуи» и поспорила с подругами, беременна ли Фрэнни. Девочка считала, что беременна, но мнения разделились. Не мог бы Сэлинджер разрешить спор?
Я достала бланк агентства и стала печатать ответ нидерландцу. Читатели часто вспоминали об этих утках из Центрального парка. В детстве я тоже кормила их с папой, в том числе и в холода. Я хорошо помню, как стояла у озера где-то в Ист-Сайде, рядом с музеем «Метрополитен», в двубортном пальтишке, которое носила лет в шесть, и закоченевшими пальцами отрывала кусочки хлеба. Может, нидерландец прав, и утки действительно живут в Центральном парке всю зиму?
Девочке из школы-интерната я отправила стандартный ответ, но не удержалась и добавила строку от себя, мол, мистер Сэлинджер предпочитает, чтобы его рассказы каждый интерпретировал по-своему, и потому не берется объяснять и комментировать их. «Даже если бы я могла передать ему ваше письмо — а я не могу по причинам, указанным выше, — он вряд ли бы ответил на ваш вопрос. Если в рассказах мистера Сэлинджера присутствует двусмысленность, это намеренный ход. Как вы наверняка знаете, его часто спрашивают, беременна ли Фрэнни (Сэлинджера действительно все об этом спрашивали, я знала это из писем читателей и разговоров с Хью, хотя не имела понятия, почему кому-то это важно), но он настаивает, чтобы читатель сам догадался, так это или нет. В литературе, как в жизни, порой нет однозначных ответов». Мне не хотелось заканчивать письмо; я хотела добавить, что твердость в убеждениях важна, что нужно учиться самостоятельно решать споры, не спрашивая совета у авторитетных фигур, что сам факт, что она написала Сэлинджеру, зная, что тот вряд ли ответит, свидетельствовал о ее смелости и предприимчивости, и ей следует и дальше развивать эти качества; что мир за пределами закрытой школы для девочек гораздо сложнее любых рассказов, и ей придется научиться мыслить самостоятельно, если она планирует в нем жить. Мне почему-то казалось, что если бы Сэлинджер писал это письмо, он ответил то же самое или посоветовал девочке читать стихи, а не «Фрэнни и Зуи». Но я не стала это добавлять. «С наилучшими пожеланиями, — напечатала я. — Джоанна Рэйкофф».
Казалось забавным, что я раз за разом подписываю письма своим именем. Ведь та я, что писала эти письма, на самом деле не была мной. И так же не я настоящая отвечала на звонки, успокаивала Роджера и вкрадчивым голосом сообщала продюсерам, что «мне очень жаль, но мистер Сэлинджер категорически против театральных адаптаций и экранизаций своих книг». Все это была не я, а версия меня — та я, какой я становилась в агентстве.
А потом я вдруг осознала — настоящей была та я, что боязливо, чтобы никто не услышал, разговаривала с Сэлинджером о поэзии. Это была настоящая я, хотя он по-прежнему не мог запомнить мое имя.
В половине первого делопроизводитель выключил настольную лампу и ушел. Через несколько минут я пошла в туалет через приемную и заметила, что Пэм тоже отправилась домой.
В августе в Нью-Йорке никто не работал.
Я уже возвращалась на рабочее место, и вдруг зазвонили телефоны. Так бывало всегда, когда уходила Пэм: начинали трезвонить все телефоны разом. Я бросилась к своему столу и, запыхавшись, сняла трубку. Сиплый голос выкрикнул имя моей начальницы, добавил «пожалуйста». Легок на помине.
— Джерри! — прокричала я в трубку. — Это Джоанна.
— Джоанна. — Сэлинджер чуть понизил голос. Хотя я привыкла к его крикам и они уже не казались громкими. — Они посадили тебя на телефон?
— Пэм пришлось уйти пораньше, — пояснила я.
— Ясно, — сказал Сэлинджер. — Только не позволяй им посадить тебя на телефон! Так на всю жизнь и останешься секретаршей. А ты поэтесса.
— Начальницы сегодня нет, — выпалила я, заранее пресекая разговор о поэзии, всегда заставлявший меня сильно нервничать.
— Она в последнее время редко бывает у себя, — заметил Сэлинджер. — Надеюсь, все в порядке?
Джерри был первым человеком, заметившим, что летом начальница часто отсутствовала.
— Да, — соврала я. — Просто рукописей накопилось.
— Ну, хорошо, хорошо…
Раздался треск статического электричества, будто говоривший терся о трубку щекой.