— Я могу вам помочь? — Я знала, что мне не положено помогать Сэлинджеру.
— Нет, нет, — отказался он. — Есть пара вопросов по поводу «Шестнадцатого дня». Но это не к спеху.
— Ладно, — сказала я. — Я здесь пробуду до половины второго, если вам что-то понадобится.
— Хорошо. Будь здорова.
Я повесила трубку и взглянула на стеллаж с книгами Сэлинджера; все названия на корешках были напечатаны горизонтально, так что не приходилось выкручивать шею. Было почти полвторого. В офисе не осталось никого. Сегодня мой телефон звонил один раз. Я встала и сняла с полки книги в бумажной обложке: «Над пропастью во ржи», «Девять рассказов», «Фрэнни и Зуи», «Выше стропила, плотники», «Симор: введение». Восемь месяцев я смотрела на эти книги, и их названия уже отпечатались в моем мозгу. Иногда, когда я шла по Бедфорд или Мэдисон-авеню, они всплывали в моей памяти ни с того ни с сего, и я повторяла их, как мантру. Перед сном названия книг Сэлинджера порой возникали перед моими закрытыми глазами: коричневые, горчичные или белые буквы на бирюзовом или кремово-белом фоне.
Я взяла сумку и убрала в нее книги, повесила сумку на плечо и вышла за дверь.
Я думала пойти в Музей современного искусства или в кино, а может, в «Метрополитен», куда раньше любила ходить одна, а теперь приходилось делать это с Доном, но очереди в музее наверняка были огромные, а в кинотеатрах летом показывали одни блокбастеры. Я могла бы позвонить друзьям или зайти в гости, но кого я могла назвать другом? Где они, мои друзья?
Поэтому я сделала то, что сильнее всего хотела, и знала, что в конце концов сделаю именно это: пошла домой и села читать. Сперва я прочла «Фрэнни и Зуи», потому что мне стало интересно, беременна ли Фрэнни. Кроме того, мой отец любил эту книгу и сопереживал Зуи — тот тоже был актером, как мой отец когда-то. Следом я прочла «Выше стропила, плотники», «Симор: введение» и «Девять рассказов». Наконец, утром в воскресенье, под звуки барабанившего в окно дождя, попивая очередную чашку кофе, я начала читать «Над пропастью во ржи». Я читала и читала. Не перестала читать, даже когда мне позвонила Эллисон, улизнувшая со свадебных торжеств, чтобы справиться обо мне. Лишь изредка я отрывалась от чтения, чтобы съесть персик, кусочек сыра или выпить стакан воды. Я носила книгу с собой в ванную, как Зуи носил с собой сценарии, а в понедельник, в День труда, обнаружив, что холодильник пуст, я взяла «Над пропастью во ржи» и отправилась в средиземноморское кафе на углу, заказала яичницу с хариссой и продолжила читать, потом пошла домой и дочитала книгу с мокрым от слез лицом.
В произведениях Сэлинджера не было приторности. В них не было ностальгии. Я рассчитывала обнаружить сказочки о вундеркиндах, гуляющих по улицам Нью-Йорка, но прочла совсем другое.
Сэлинджер оказался совсем не таким, как я ожидала. Совсем не таким.
Он оказался мощным. Мощным, смешным и бьющим прямо в точку. Я влюбилась в него. Мне понравилось все — от первого до последнего слова.
Осень
Вы читали Сэлинджера? Наверняка читали. Помните момент, когда впервые встретились с Холденом Колфилдом? Помните, как затаили дыхание, поняв, что этот роман, этот герой, этот тип повествования и взгляд на мир непохожи на все, с чем вы встречались прежде? Возможно, вы были подростком, озлобленным на всех и негодующим, и думали, что никто не понимает вашей сложной души; и тут возникает Холден, зеркало ваших невысказанных чувств. А может, как парнишка их Уинстона-Салема, вы думали о Холдене, когда жизнь начинала казаться невыносимой, и он успокаивал вас и вызывал улыбку. А может, подобно той обреченной девушке, в чьей крови множились раковые клетки, пока она лежала на диване и читала, вы любили точность и многогранность языка Сэлинджера, скупой слог его ранних рассказов — «Хорошо ловится рыбка-бананка», «Дядюшка Виггили в Коннектикуте», «Перед самой войной с эскимосами». Эти рассказы, исполненные символизма, заставляли вас смеяться, а сердце — рваться на клочки.
А может вам, как мне, понравилось все. Мне понравился Холден, его горестное негодование; Симор, шепотом рассказывающий даосские притчи своей сестренке в колыбели; Бесси Гласс в домашнем халате с инструментами в карманах, сокрушающаяся насчет квартиры; Эсме… Ну, Эсме нравилась всем без исключения. А больше всего мне понравился Бадди Гласс, второй сын, выступающий рассказчиком во многих повестях о семье Гласс; тот самый Бадди, чья жизнь все глубже и глубже проваливалась в пучины горя. Кажется, он мне не просто понравился, я в него влюбилась.
Но, пожалуй, даже больше Бадди я полюбила Фрэнни и одноименный рассказ. Помните его? Помните, насколько он совершенен и лаконичен? Напомню сюжет: в Принстоне красивый малый по имени Лэйн Кутелл стоит на платформе и ждет свою девушку — это и есть Фрэнни, разумеется; она должна приехать и пойти с ним на игру. В кармане Лэйна лежит письмо, полученное чуть раньше на этой неделе; он так часто перечитывал его, что почти выучил наизусть, и когда Фрэнни сходит с поезда, эмоции переполняют парня, хотя их нельзя назвать любовью — Лэйн слишком ограниченный, чтобы любить по-настоящему, по крайней мере, в двадцать один год. То, что он испытывает, больше похоже на смесь нежности и собственничества с примешивающимся к ним чувством гордости — гордости, разумеется, за то, что такая красивая, умная и уникальная девушка, как Фрэнни, досталась ему. Но когда она спрашивает, получил ли он ее письмо, он притворяется, что не понимает. «Какое письмо?» — отвечает он. Он еще очень молод.
Это письмо, написанное в пылких выражениях, содержит критику всего на свете, кроме разве что самого Лэйна, к которому Фрэнни, безусловно, питает чувства. Любой читатель, кроме самого Лэйна, согласится, что девушка перед ним, что называется, вздорная. И действительно, усевшись за столик в кафе, Фрэнни не может удержаться, чтобы не противоречить каждому слову Лэйна. Она не может притворяться, что ей понравилась работа Лэйна о Флобере. Хотя она не говорит об этом вслух, мир кажется ей полным пустышек — она называет этих людей эгоистами, — и сил ее больше нет притворяться, что это не так, делать вид, что ее профессора — гении, любой, чьи стихи напечатали в никому не известном журнале, поэт, а посредственные актеры хорошо играют. Одним словом, Фрэнни больше не может поддерживать этот всеобщий обман, эту паутину лжи, сотканную обществом. Она ушла из пьесы, где играла главную роль. Перестала читать литературу по программе. Хватит с нее. Ее достало все, кроме маленькой книги, на которой она буквально помешалась: «Путь паломника». В этой книге простой русский крестьянин ходит по свету и пытается понять, как правильно молиться. Ответом на его искания — и искания Фрэнни — становится молитва Иисусу, простая фраза, которую она раз за разом повторяет, синхронизируя с биением сердца, как велел паломник. Те, кто читал этот рассказ, знает, что он не про христианство. Фрэнни повторяет молитву Иисусу не потому, что верит в него, а потому, что хочет унять свое беспокойное эго и избавиться от поверхностных мыслей и желаний, не дающих ей покоя. Фрэнни стремится найти способ жить в мире, от которого ей тошно. Быть настоящей, собой. Не человеком, которым велит ей быть мир, не девушкой, которая должна скрывать свой интеллект в письмах к Лэйну и притворяться кем-то еще, чтобы жить.
Возможно, вы, как и я, после прочтения этого рассказа испытали такое тесное родство с Фрэнни Гласс, что решили, будто Сэлинджеру каким-то образом — каким-то странным маневром, почти как в научно-фантастическом кино, — удалось проникнуть вам в мозг. А может, вы, как и я, заплакали, узнав себя, заплакали от облегчения, что есть на свете другой человек, который испытывает ту же усталость и то же отчаяние, ту же злость на все на свете, включая и себя, на свою неспособность не дерзить отцу, который хочет тебе только хорошего, на свою необъяснимую способность разбить сердце парню, который любит тебя больше всего на свете. Одним словом, другой человек, который тоже пытается разобраться, как жить в этом мире.
Теперь я знала, что за места упоминали поклонники Сэлинджера в своих письмах, знала героев и темы, которые их волновали. Утки в Центральном парке. Симор, целующий ножку Сибил. Фиби. Красное охотничье кепи. Я понимала все коронные колфилдовские «блин», «до чертиков», «засранец» и «пустышка». Наконец нашлись недостающие части головоломки, которая несколько месяцев лежала незаконченной на кофейном столике. Картина прояснилась.
Стоит ли говорить, что теперь я понимала, почему читатели писали Сэлинджеру, и не просто писали, а поверяли самое сокровенное — поверяли с такой горячностью, такой эмпатией и состраданием, такой искренностью. Ведь чтение рассказов Сэлинджера совсем не напоминало чтение в общепринятом смысле слова, Сэлинджер как будто сам нашептывал свои рассказы вам на ухо. Он создавал мир одновременно осязаемо реальный и невероятно яркий, словно бродил по Земле с оголенными нервами. Чтение Сэлинджера было настолько личным, интимным действием, что порой становилось неловко. Герои Сэлинджера не сидели, размышляя, совершить ли им самоубийство, они брали пистолет и стреляли себе в голову. Несмотря на то, что я запоем читала все выходные, мне приходилось время от времени откладывать книги, чтобы перевести дух. Герои Сэлинджера представали передо мной совершенно обнаженными, автор выставлял их самые сокровенные мысли, самые неприглядные поступки. Читать об этом было крайне волнительно. Крайне.
Естественно, читатели испытывали необходимость писать Сэлинджеру, сообщать, что вот этими строками он разбередил их рану, а вот этими — залечил.
Но я также поняла — поняла наконец, поняла! — почему Джерри не хотел больше получать читательские письма. В миллионный раз я вспомнила парнишку из Уинстона-Салема. Нельзя показывать свои чувства всему миру. Всему миру нельзя, но мистеру Джерому Дэвиду Сэлинджеру — можно. Он точно поймет. И, наверно, он понимал… и понял бы, если бы получал все эти письма. Хью рассказывал, что Сэлинджер много лет пытался отвечать всем читателям.