— Что с тобой? — прошептала я, присев на край кровати осторожно, как будто она была инвалидом. — Селеста, что не так?
— Не знаю, — ответила подруга. Ее круглое веснушчатое лицо — что называется, кровь с молоком, — от слез покраснело и опухло.
— Что ты сегодня делала? Дома сидела? Что-то случилось?
Селеста покачала головой:
— Пришла домой с работы. Сварила спагетти…
Я кивнула.
— И подумала: сварю-ка всю пачку сразу и буду есть их и завтра, и послезавтра. — Одинокая слеза скатилась по пухлой щеке Селесты. — Я поела немного, потом положила добавку, еще добавку… — Она печально посмотрела на меня. — И не успела оглянуться, как съела все. Полкило макарон. Я одна умяла полкило спагетти.
За год после окончания школы мы обе прибавили в весе, но я знала, что не это подругу тревожило, не полкило макарон, которые грозили превратиться в полкило на весах. Ее пугало стечение обстоятельств, из-за которого она не побоялась съесть целую кастрюлю макарон: независимость и безусловная свобода ее жизни, в которой никто — ни мать, ни сестра, ни соседка по комнате, ни профессор, ни приятель — не следил за ее привычками и поведением, никто не спрашивал: «Может, хватит уже?», — не предлагал поделить ужин пополам, перекусить вместе, не интересовался даже, что она ела на ужин. Селеста просыпалась, шла на работу и возвращалась домой — одна!
— Триста пятьдесят долларов? — воскликнул отец. — За студию? Ты разве не на диване спишь?
— В этом районе квартиры еще дороже стоят, между прочим, — заметила я.
— В общем, мы с мамой все обсудили, и… — Кажется, папа все-таки потерял терпение. — Если ты согласишься на эту работу («Я уже согласилась, пап», — подумала я), ты должна жить дома. В город можешь ездить на автобусе; будешь экономить и откладывать на свою квартиру. Может, купишь свое жилье. Снимать квартиру — все равно что деньги выбрасывать.
— Я не могу жить дома, пап, — ответила я, взвешивая каждое слово. — На автобусе ехать почти два часа. Мне придется выходить полседьмого.
— Ну и что? Ты же жаворонок.
— Пап, — тихо проговорила я, — не могу я. У меня должна быть своя жизнь. — Я покосилась на коридор, по которому шла моя начальница, направляясь в свой кабинет. — Мне пора, — бросила я, — прости!
— Нельзя получить все, что хочешь, — сказал папа.
— Ага, — как можно тише ответила я. Я очень любила папу, и мне вдруг страшно захотелось его увидеть, почувствовать его присутствие. — Ты прав.
Но на самом деле я думала то же, что все дети, когда им говорили: «Это тебе нельзя», — «А я получу все, что хочу, вот увидишь».
Груда писем на моем столе высилась; прошел час, другой. В половине второго начальница надела шубу, вышла и вернулась с маленьким коричневым пакетом. «Когда же меня отпустят на обед?» — подумала я. И должна ли я сделать то же самое? Купить еду навынос, принести ее в офис и съесть за столом? Мне уже стало казаться, что внешнего мира не существовало. Остались лишь мы с диктофоном; я печатала письма одно за другим, крутила колесико, замедляя голос начальницы, и тот менялся с альта на бас, а мне меньше приходилось перематывать. Я умирала от голода, пальцы болели, но сильнее всего болела голова. Из кабинета начальницы в сторону моего стола плыла плотная дымовая завеса. У меня зачесались глаза, как после ночи в прокуренном баре.
В половине третьего я приступила к расшифровке последней пленки, а начальница подошла к моему столу. Несколько раз она выходила из кабинета и проходила мимо, словно меня не замечая, — странное ощущение, как будто я превратилась в предмет окружающей обстановки.
— Как много ты сделала, — сказала начальница. — Дай взглянуть.
Она взяла письма и удалилась к себе.
Через минуту Хью выглянул из своего кабинета.
— Ты пообедала? — спросил он.
Я покачала головой.
Хью вздохнул:
— Тебе должны были объяснить. Ты можешь уйти на обед в любое время. Твоя начальница обычно обедает рано. Я обедаю позже, но часто приношу обед из дома. — Меня это почему-то не удивило. Я прямо представила, как он ест сэндвич с арахисовым маслом и конфитюром, нарезанный на ровные треугольнички и завернутый в вощеную бумагу. — Иди сейчас. Ты наверняка проголодалась.
— Точно можно? — шепотом спросила я. — Она, — я кивнула в сторону кабинета начальницы, — только что забрала письма.
— Письма подождут, — ответил Хью. — Эти кассеты тут месяц лежали. Иди и купи себе сэндвич.
Я вышла на Мэдисон и стала глазеть на витрину кулинарии, где сэндвичи стоили слишком дорого; впрочем, тогда для меня все стоило слишком дорого, потому что денег у меня совсем не было. Папа дал мне несколько долларов протянуть до первой зарплаты; я надеялась получить ее в конце недели. Я даже банковский счет в Нью-Йорке пока не завела. С моими грошами это казалось бессмысленным. Я пока не закрыла свой лондонский счет, и на нем оставались деньги, но я не помнила сколько и не знала, как их забрать: тогда никаких интернет-банков еще не было. В бумажнике лежали две кредитки, но я хранила их на экстренный случай и в жизни бы не стала использовать их для такой роскоши, как обед, хотя проголодалась страшно.
В конце концов я решила купить чашку кофе и яблоко. Потрачу максимум пару долларов. В западной части Мэдисон-авеню я вошла в кулинарию и стала разглядывать кучу перезрелых бананов.
— Что вам предложить? — с улыбкой спросил мужчина в белой форме, стоящий за прилавком с сэндвичами.
— Сэндвич с индейкой на круглой булочке, пожалуйста, — выпалила я вопреки себе, и сердце забилось от собственного безрассудства. — Проволоне, латук, помидор и немного майонеза. Совсем немного. И горчицы.
На кассе я дала десятку и получила сдачу — два доллара и два четвертака. Я только что потратила на скромный сэндвич на несколько долларов больше, чем намеревалась. Пульс участился — я уже жалела о содеянном. Обед должен стоить пять баксов, не больше. Семь пятьдесят — это уже ужин.
Вернувшись за стол, я положила сэндвич и сняла пальто. Выдвинула стул, и тут на пороге кабинета возникла начальница.
— О, ты вернулась, прекрасно, — сказала она. — Зайди-ка ко мне. Надо поговорить.
Печально взглянув на сэндвич, плотно завернутый в белую бумагу, я зашла в ее кабинет и села на стул с прямой спинкой.
— Итак, — сказала она, расположившись на своем стуле за огромным столом, — нам надо поговорить о Джерри…
Я кивнула, хотя понятия не имела, кто такой Джерри.
— Тебе будут звонить всякие и спрашивать его адрес и телефон. Будут спрашивать, как с ним связаться. Или со мной. — Начальница рассмеялась, будто сама мысль об этом казалась ей абсурдной. — Будут названивать репортеры. Студенты. Аспиранты. — Она подчеркнула это слово и закатила глаза. — Они станут говорить, что хотят взять у него интервью или вручить приз, почетную степень и Бог знает что еще. Продюсеры тоже будут звонить по поводу прав на экранизацию. И все попытаются тебя обойти. Станут убеждать, манипулировать. Но ты ни за что… ни за что и никогда… — Тут женщина прищурилась и склонилась над столом, как карикатурный гангстер, а в ее голосе зазвучала угроза: — Ты ни за что и никогда… ни при каких условиях… не должна выдавать его адрес и телефон. Ничего никому не говори. Не отвечай на вопросы. Просто постарайся как можно быстрее отделаться от них. Ясно?
Я кивнула:
— Я поняла.
Хотя на самом деле ничего не поняла, так как не знала, о каком Джерри идет речь. На дворе был 1996 год, и первое, что пришло на ум, — это Джерри Сайнфелд[10], но Джерри Сайнфелд вряд ли был клиентом литературного агентства, хотя мало ли…
— Хорошо. — Начальница откинулась на спинку стула. — Хорошо, что ты поняла. Теперь иди. А я посмотрю корреспонденцию. — И она указала на аккуратную стопку писем, что я напечатала за утро.
Глядя на них, я, как ни странно, ощутила гордость за себя. Они были такие красивые — пухлая стопочка желтой бумаги, сплошь покрытой чернильно-черными строчками.
Я вышла из кабинета, разглаживая юбку, и взгляд мой упал на книжный стеллаж справа от двери, он стоял прямо напротив моего стола с печатной машинкой. Весь день я смотрела на этот стеллаж, смотрела, да не видела, так как слишком увлеклась печатанием. На полках стояли книги, подобранные по цветам — горчичный, бордовый, цвет морской волны, — с надписями на корешках крупными черными буквами. Эти книги я видела много раз — они стояли в книжном шкафу дома у моих родителей, в кабинете английского в школе, во всех книжных магазинах и библиотеках, где мне довелось побывать, и, разумеется, я часто видела их в руках у друзей. Сама я никогда их не читала, сначала просто потому, что так вышло, а потом осознанно. Эти книги стали такой обязательной приметой любой современной книжной полки, что я их почти не замечала: «Над пропастью во ржи», «Фрэнни и Зуи», «Девять рассказов».
Сэлинджер. Агентство представляло Сэлинджера.
Я вернулась за стол, и только тогда до меня дошло.
Так вот что за Джерри!
Дон жил в Бруклине, в большой задрипанной квартире на пересечении двух больших задрипанных улиц — Гранд и Юнион — в Вильямсбурге. Спален в квартире было три: маленькая, с выходом в гостиную, ее оккупировал сам Дон; большая, проходная, там жила соседка Дона Ли, которая, собственно, и являлась нашим субподрядчиком; и центральная, дверь в которую всегда была закрыта крепко-накрепко, как в триллерах Дафны дю Морье или древнегреческих мифах. Поначалу я решила, что там живет третий жилец — в Нью-Йорке комнаты так просто не запирали: слишком дорого стоила жилплощадь, — но однажды вечером поздней осенью я обнаружила дверь открытой и увидела, что комната завалена кипой одежды… нет, даже не кипой, а целой горой Эверест. Одежда вся была мятая, скомканная, перекрученная, завязанная в узлы, и с трудом можно было различить отдельные предметы: майку, юбку, свитер. Судя по цветам и принтам, одежда была старая, из 1940-х и 1950-х, и я спросила Дона, была ли она здесь изначально. Может, он нашел ее в сундуке на чердаке и она принадлежала давно умершему жильцу?