Мой лейтенант — страница 11 из 27

— Возьми Маланова, — продолжал свои размышления Давыдченков. — Да хоть кого угодно. Разведчика сразу определишь. Я еще моряков люблю — у них тоже есть свой шик. Поэтому, брат, и девочки бегают за ними… Что ты! Еще как бегают! До войны я только и мечтал про флот. Война началась — попал в разведку, тоже, считаю, неплохо… Тут, в санбате, одна фигурка появилась, не махнуть ли нам, сержант, а? Вроде как для налаживания контактов…

— Насчет внешности ты не совсем прав, — сказал Пинчук, чтобы уклониться от предложения Давыдченкова. — Разные есть ребята. Про Пелевина, к примеру, никогда не скажешь, что он разведчик, то есть в том смысле, что внешность у него самая обычная.

— Ну, — улыбнулся Давыдченков, и нос его, кажется, стал еще длиннее, — такой Пелевин, по-моему, единственный на весь фронт. Тут ты прав целиком. Иногда глазам просто не веришь, что вот именно он два часа назад был вместе с тобой на той стороне… Может, потому что он постарше нас. Хотя Паша Осипов покойный, кажется, ровесник был Пелевину, и тоже женатый… Но шик любил. Помнишь, как однажды Паша явился в кожаной куртке, маузер на боку. Забыл, где он раздобыл все это. А фуражка летная — с золотым «крабом».

— Да, было! — Пинчук вздохнул. — Где мы тогда стояли? Кажется, это было после Днепра?

— Это было, по-моему, вскоре как пришел Батурин.

— Да нет же. Батурина еще у нас не было.

— В штабе Пашу, помнишь, заставили снять летную фуражку и отдать маузер. А в кожаной тужурке он еще долго форсил.

— Какой был парень! — сказал Пинчук и замолк.

Помолчал и Давыдченков. Оба сидели на бревне у сарая. Тихо поскрипывал в листве надломленный сук под порывами ветерка. По стволам деревьев ползали солнечные лучи. День окончательно разгулялся, глухо слышалась вдалеке стрельба; на большаке, проходившем в тылу, что-то гудело: то ли танк, то ли тягач.

— Слушай, значит, он даже и крикнуть не успел?

— Нет, — покачал головой Пинчук.

Снова замолкли. Отчетливо донесся скрип дерева — теперь с другой стороны сарая.

— Тут кругом все деревья побиты осколками да пулями. Наддай посильней — и повалятся, — сказал Давыдченков, задирая голову и оглядываясь.

— Не повалятся, — сказал Пинчук хмуро.

Давыдченков быстро поглядел на товарища и ничего не ответил. И стало вдруг как-то неестественно тихо вокруг, даже ветер прекратил свои порывы. Оба молчали и смотрели куда-то в гущу опадавшего леса, в мелькавшую сквозь макушки деревьев голубизну неба, и перед обоими кружилась желтеющая листва и колыхался, плыл в тумане знакомый голос, вставало в расплывавшемся высоком облаке смуглое, с горячими цыганскими глазами лицо Паши.

Давыдченков ко всем во взводе относился ровно, он каждого жалел, но если погибал к тому же настоящий разведчик, то Давыдченков прежде всего задумывался о том, с кем ему идти в очередной поиск. Паши Осипова нет, вычеркнут его штабные писаря из списков взвода, ребята еще некоторое время будут помнить, какой был Паша, как говорил, как ходил, а потом время сотрет и эту память — возникнут другие дела, другие парни появятся, некоторые и совсем ничего не успеют по себе оставить. Тот же, к примеру, Попов — первый его поиск оказался и последним. Война есть война. У Паши Осипова в далеком тылу есть жена, есть маленькая дочка. Но по молодости своей Давыдченков считал достойной только мужскую память, в которую только и верил, хотя еще и не испытал ее в своей короткой жизни.

— Какую штуку выкидывает война, — задумчиво произнес он, чиркая спичкой. — Ты помнишь Пашин разговор? Он вроде шутил, а ведь получилось всерьез.

— Ты о чем?

— Помнишь, он как-то просил, что если случится с ним беда, так чтоб не оставили его в поле, похоронили. Место просил приметить. Мы еще тогда смеялись: «Чудишь, Пашка!» Все боялся вроде, как бы ему без могилы не остаться. А ведь смотри — так и получилось.

— Да, действительно, — протянул задумчиво Пинчук. — Была у него эта блажь.

— Почему блажь? — спросил настороженно Давыдченков. — По-моему, нормальное желание.

— Смотри-ка, — Пинчук немного отстранился и с улыбкой оглядел Давыдченкова, — черные мыслишки бегают в голове?

— Черные не черные, — вздохнул Давыдченков, — только, как говорят, все под верховным ходим. Уж если тебя не стало, так хоть пусть курганчик о тебе напоминает: жил такой-то, воевал, погиб тогда-то… Человек, глядишь, остановится…

— Слезу прольет, — вставил быстро Пинчук.

Давыдченков махнул рукой.

— Да ну тебя! Ты или не хочешь разговаривать, или притворяешься, будто не понимаешь. Про слезу, учти, это ты сказал, а не я.

— Ладно, извини, — кивнул Пинчук. — Мне просто захотелось поскорее узнать твое конечное желание. Итак, человек остановится…

Давыдченков помолчал.

— Я сам не знаю толком, чего хочу, — сказал он нерешительно. — Я понимаю: память в мировом масштабе потомков там и прочее, я понимаю, что это распрекрасно и необходимо. Но знаешь, Леха, я хотел бы, чтобы вот прошел человек мимо курганчика и задумался: вот, мол, я живу, а этот парень погиб, а мог бы тоже жить. Чтобы ему хоть чуточку грустно стало. И совсем не обязательно, чтобы он произносил какие-то громкие слова, сделав при этом постную рожу, но чтобы настроение у него, пусть хоть не намного, испортилось.

Пинчук пожал плечами и отвернулся. Ему казалось странным разговаривать здесь, на фронте, о разных курганчиках — вообще всякие словеса насчет того, как придет кто-то да прочтет такую-то надпись, Пинчуку казались фальшивыми. По той же самой причине он совершенно не терпел разглагольствований о храбрости, мужестве, подвиге — ребята в разведке всему этому находили какие-то другие слова, все тут было понятно, а вот когда начнет кто-то со стороны поливать, как водой из пожарной трубы, такой медовый раствор получается…

— Тебе что, легче будет, — сказал он, продолжая разговор, — если кто-то поводит глазами по вывеске, а потом забудет через минуту?

— Почему же через минуту? Может, подольше.

— Если ты кому-то дорог, тот запомнит. Хоть сто лет промелькни, а он будет помнить. Скажешь, не так?

— Так конечно. Только все же…

— Ну что — все же? — Пинчук прищурил глаза и покачал головой. — Все это блажь, Вася. И Пашка блажил. Уж кто-кто, а он-то прекрасно знал, на что мы идем, отправляясь каждый раз в тыл к немцу. Знал и никогда ничего не боялся. А поговорить любил тут, в тылу, вроде как вот мы с тобой — расселись и балакаем. Нервы-то поослабнут, поглядишь вокруг, ну и полезут в голову разные мысли: один раз, дескать, проскочил, другой, в третий, глядишь, отметили, но отлежался, подлатали, пошел в четвертый, а там ведь пятый… Ведь сам знаешь, что часто напролом, на бога идешь…

Пинчук поднял голову и глубоко вздохнул.

— Ну а ты?

— Что я?

— Ты думаешь иногда про это?

— Нет, почти никогда. — И, помолчав, добавил: — Времени нет, Вася. Честное слово.

Давыдченков внимательно поглядел на Пинчука.

— Ладно, замнем насчет времени. А вообще ты прав. Разговорчик мы с тобой затеяли — Пашка бы послушал, обложил бы на всех европейских языках. Все-таки веселый был парень, наш Паша, память ему вечная.

Пинчук грустно улыбнулся. Уж кто-кто, а он-то знал своего друга. Находило на Пашу иногда, это верно. Так ведь это только в книгах пишут про несгибаемое железо, будто человек может привыкнуть и к стрельбе, и к смерти, к стонам раненых. Чушь сплошная. Война — дело жестокое, приходится стрелять, душить, колоть, но привыкнуть к этому невозможно.

— Я хочу тебя спросить, — сказал Пинчук, неожиданно взволнованный тем чувством доверия и открытости, которое вдруг связало его сейчас с Давыдченковым. — Наверно, надо письмо его жене написать. Паша говорил, что он обо мне рассказывал ей, так что мы вроде как заочно знакомы. Я только подумал: может, лейтенант напишет, а то каждый будет бередить ее. Как по-твоему?

— Я считаю, что тебе надо написать обязательно, — сказал тихо Давыдченков. — Как решит лейтенант — это его дело. Но тебе надо обязательно написать.

— Я, в общем, собирался… Но хотелось посоветоваться. Вдруг кто-нибудь скажет: почему, мол, вылез, ото всего взвода надо.

— Никто не скажет, — успокоил его Давыдченков. — Твоя сторона особая.

Они переглянулись и замолкли. Снова за сараем резко скрипнуло раненое дерево.

4

В лесу, в узкой лощине, поросшей редкими кустиками, уже два часа тренировались разведчики.

В центре лощины стояли козлы, опутанные колючей проволокой, за ними, шагах в десяти, находился окоп с порыжевшими ветками орешника на бруствере. Старший сержант Пелевин стоял в окопе и наблюдал за действиями разведчиков. Требовалось подползти незаметно к проволочному заграждению, преодолеть его, затем сделать быстрый рывок и ворваться в окоп.

— Болотов! — командовал Пелевин. — Покажи ты им, прошу тебя, как «колючку» резать. Чего они трясут ее, как грушу?!

Болотов, в маскхалате, прищурившись, шел на середину лощины, к козлам. Некоторое время стоял, словно прицеливаясь, и вдруг мягким неуловимым движением падал вперед и, как-то по-особому слаженно работая руками и ногами, двигался по-пластунски к «колючке». С профессиональной точностью разрезал кусачками в трех-четырех местах проволоку, змеей проползал под козлами, почти не коснувшись колючек.

— Вот как надо! — восклицал восхищенный Пелевин. — Вот как надо делать!

Болотов, улыбаясь, стряхивал с колен прилипшую землю, расстегивал ворот. На его смуглом лице поблескивали капельки пота, и весь он в этот момент, по-юношески легкий и щеголеватый, напоминал спортсмена, выполнившего сложную гимнастическую фигуру.

— Подумаешь, дело. Скажет тоже старший сержант… — говорил он небрежно и шел на опушку леса к поваленному взрывом дубку. Все, кому удалось выполнить упражнение, сидели около этого дубка и грелись на солнышке.

Коля Егоров тоже ползал через лощину и «брал колючку». С ходу взять ее не удалось. Только третья попытка оказалась удачной, но Пелевин все же похвалил Колю, и от этой похвалы Коля ужасно смутился, точно школьник, получивший пятерку от любимого учителя. Сейчас Коля сидел вместе с другими бойцами на теплом стволе дерева, отдыхал; руки и ноги у него ныли от напряжения, локти саднило, будто с них содрали кожу, но Коля старался не обращать на эти пустяки внимания. Он поглядывал искоса на Болотова, который расположился рядом, и поджидал случая завести с ним беседу. Раз или два большие темные глаза Болотова скользнули по лицу Коли, но эти мимолетные взгляды окончательно смутили Егорова, потому что было совершенно ясно: рядом сидел бывалый разведчик, который даже здесь, на учении в лощине, показал высокий класс своей работы, а кто есть он, Николай Егоров, — да пока еще никто.