Потом пришел Мстислав Борисович Козьмин, журнал пережил период “стагнации”, — не без некоторых прорывов, но не благодаря Главному, а скорее вопреки, привлекая для особенно горячих споров членов редколлегии, — главным образом, как ни неожиданно, Михаила Борисовича Храпченко, без которого мы не напечатали бы, например, наделавшую много шуму и положившую начало литературного пути знаменитой ныне, а тогда работавшей младшим редактором в издательстве Академии наук Татьяны Толстой статью “Клеем и ножницами”, или первое критическое выступление о романе Ю. Бондарева “Выбор” Натальи Ивановой, — вот уж чему яростно сопротивлялся Козьмин, апологет Бондарева. У Храпченко было испытанное оружие для того, чтобы сломить сопротивление Козьмина, осторожность которого не то что граничила, а прямо-таки мало чем отличалась от трусости: “Если это не будет напечатано, я выйду из редколлегии”.
Поскольку я была бессменным парторгом редакции, Козьмин свои выступления начинал так: “Как правильно говорила Евгения Александровна…”. Доходило до нелепости: на открытом собрании, когда мы дружно потребовали, чтобы Козьмин освободил свое место, и я, характеризуя его “стиль” работы, вернее безделья, оттягивания любых решений, сказала: “Просто руки опускаются”, он свою заключительную речь начал словами: “Как правильно сказала Евгения Александровна, нельзя опускать руки”.
Ну, смену нашего главного редактора очень удачной не назовешь: пришел Дмитрий Урнов — человек, правда, энергичный и деятельный, но, как говорят немцы, “из другого чемодана”. Этому назначению я отчаянно пыталась помешать, писала письма А.Н. Яковлеву и в отдел культуры ЦК, забыв басню про моську и слона, которого поддерживал “сам” Ф.Ф. Кузнецов, директор ИМЛИ, чьим органом — как и Союза писателей — мы являлись. Правда, о своих усилиях я сообщила Урнову, дабы не действовать за его спиной, и он, надо сказать, реагировал корректно и вел себя по отношению ко мне до моего ухода из редакции безупречно. Свои дни на посту главного редактора Урнов бесславно закончил отъездом в Америку накануне путча в августе 1991 года, где он выступил по телевизору с призывом поддержать путчистов, а кто-то неленивый заснял это выступление и прислал кассету в Москву. Наш пламенный патриот так и остался в Америке, даже на похороны отца не приехал. Редакция терпеливо и тщетно ждала вестей от него, пока не выбрала сама нового редактора — Лазаря Ильича Лазарева, влекущего эту нелегкую ношу и в нынешнюю трудную в экономическом отношении пору. Но журнал существует, своих былых позиций не сдает, авторы хранят ему бескорыстную верность.
Господи, как же мне остановиться — ведь целых тридцать два года, нарушив свою четырехгодичную цикличность, я проработала в этой редакции, могу вспоминать и вспоминать, но я же не историю журнала пишу.
В начале шестидесятых годов я получила возможность впервые после возвращения из Германии снова туда ездить, — до этого все связи были оборваны.
Началось все довольно комично. В моей коммунальной квартире раздался звонок, меня не было дома, подошел муж. Услышав немецкую речь, он попытался это объяснить, но его не поняли; вопрос повторили по-французски, — это было уже более подходяще, но недостаточно; затем по-английски — еще лучше, но все же с неудовлетворительным результатом; синолог Тишков, имея дело с таким полиглотом, вполне серьезно спросил, не говорит ли его собеседник по-китайски, что для него самого было бы наиболее плодотворно. Тот решил, что над ним издеваются. Имя его ничего не говорило не только моему мужу, но и мне — писатель Хенрик Кайш. В свое время я его знала — даже дружила с ним и его женой — под именем Клод Шайе как берлинского корреспондента французских газет “Libйration” и “Ce Soir” (позднее я перевела его пронзительный рассказ “В свободу надо прыгнуть” — о его бегстве из гестапо). Он приехал в Москву как гость Союза писателей и на авось спросил на аэродроме встречавшего его консультанта Иностранной комиссии Владимира Стеженского, не знает ли он такую-то. Тот, к его удивлению, тут же дал ему мои служебный и домашний телефоны.
Потом уже я часто бывала — по делам журнала, на конференциях — в ГДР и даже в ФРГ, восстановила старые связи, завязала новые, познакомилась со многими писателями, с некоторыми и по сию пору поддерживаю добрые отношения. Хотя иные из них придерживаются разных взглядов и между собой не очень-то знаются. Но тут я придерживаюсь принципа Александра Гладкова — “друзей надо держать в разных карманах”. И когда в редакции родилась идея о спецномерах, естественно было начать с ГДР: это можно было сделать наиболее быстрым и простым способом.
Да, не скрою, я любила ГДР, с ней меня связывали и, как говорится, деловые контакты, и крепкие дружбы, и добрые отношения с самыми разными людьми — не только с писателями, но и с политиками из так называемых высших эшелонов власти.
Приведу один эпизод не из области литературных связей. Каждое пятилетие со дня Победы мои однополчане съезжались из разных городов Советского Союза в Ленинград. В канун 40-летия в очередной раз собралась и я. Но тут мне позвонила моя подруга Таня Иллеш; приехала ее (и моя) подруга Лиза Варнке — жена члена Политбюро СЕПГ Герберта Варнке — и вечером приведет прибывших на празднование 9 Мая министра обороны ГДР Хайнца Хоффмана (однофамильца упоминавшегося министра культуры) с его генералитетом, и она просит меня помочь ей принять их. Поехала я с чемоданчиком, чтобы прямо из квартиры во МХАТовском проезде отправиться на вокзал. Вечер удался веселым, вкусным (гости пришли не с пустыми руками). Поближе к полуночи (к отходу “Красной стрелы”) я стала поглядывать на часы, на что Хоффман сказал:
— Не волнуйся, не опоздаешь, мы тебя доставим вовремя.
— ?
— Ты же литератор, неужели не понимаешь, какой это роскошный сюжет — немецкий министр обороны провожает в Ленинград (в Ленинград!) на празднование Дня Победы бывшего советского матроса?!
Провожающие были в парадной униформе, на ярко освещенном перроне позолота погон, нашивок, кокард прямо-таки слепила глаза. Адъютант по знаку министра побежал в ресторан, принес водку, и мы поочередно прикладывались к горлышку “бутылки мира”. Эт-то было зрелище! Спешившие к своим вагонам пассажиры с удивлением останавливались на ходу, — уж не знаю, за кого они принимали меня, ошалело стоявшую в центре.
Но при всей любви к ГДР многое мне не нравилось, и чем дальше, тем больше, в особенности к концу ее существования. Однажды мне даже пришлось вступить в полемику на “чужой” территории — я напишу об этом в главке о Петере Вайсе. Но я никак не могу примириться с тем, что сейчас многие не хотят признавать ничего из того, что было создано в этот период, словно бы сорок лет жизни страны породили только отставание, Штази и всякое прочее зло.
Моя особая боль — то, что случилось с моими столь разными, даже чуждыми друг другу друзьями, как Герман Кант и Криста Вольф.
От Канта, многолетнего президента СП ГДР, один журналист в интервью, опубликованном в журнале “Шпигель”, требовал даже, чтобы тот покончил с собой. Как только его не клеймили, не изничтожали, забыв, сколь популярен он был и в Западной Германии, как его книги — “Актовый зал”, “Остановка в пути” и другие — мгновенно расхватывались, несмотря на десятикратные издания, которые выходили там ведь не по указке “сверху”. Удивительно только, как этот немолодой, нездоровый, потерпевший к тому же крах и в семейной жизни человек не сдался, продолжает работать, и даже его новые книги — неровные, нервные, полные попыток что-то доказать, оправдаться, уличить во лжи — не залеживаются на прилавках. Недавно отметили его 75-летие — можно сказать, достойно, даже известный своей злобностью, но остроумный, влиятельнейший критик Марсель Райх-Раницкий выступил довольно уважительно, без обычного хамства и ерничанья. Может быть, это положит начало переоценке несправедливо отвергнутых ценностей?.. В нашей же стране Кант был одним из самых популярных немецких писателей, часто приезжал к нам. Все его книги издавались, переводила его неизменно одна и та же переводчица — Инна Каринцева. Жаль, что новые его книги зациклены на внутригерманских переплетениях и писательских взаимоотношениях и были бы малопонятны нашим читателям.
Не могу понять, как можно было изгаляться над писательницей такого ранга, как Криста Вольф, которая, видит Бог, в ГДР не каталась как сыр в масле. Она в обеих Германиях слыла совестью своей страны, ее постоянно окружала боготворившая ее молодежь, которую она лелеяла и пестовала всеми доступными ей средствами. Стоило ей высказаться о том, что воссоединение Германии проведено чересчур поспешно и плохо продумано, как на нее обрушился настоящий шквал упреков, клеветы, грязи, обвинений даже… в сотрудничестве со Штази.
Еще в советское время у нас последовательно выходили все ее книги. За исключением главной — “Образы детства”. Помню, однажды один издательский работник у меня дома пытался уговорить ее согласиться на некоторые, и немалые, купюры, чтобы сделать роман “проходимым” у нас. Она сказала:
— Американцы тоже хотят, чтобы я кое-что убрала. Если я сложу ваши и американские пожелания и все вычеркну, что остается? Рыбий хребет?
Кстати, “Что остается” название повести, почти исповедального характера, которая послужила началом атаки. Незадолго до этого в телефонном разговоре я спросила, над чем она сейчас работает. Она ответила:
— Над одной историей под названием “Что остается”.
— А остается что?
— О да, все-таки, все-таки.
В то время я составляла сборник ее эссеистики в прекрасной серии издательства “Прогресс” “Художественная публицистика” (где до этого составила пухлые тома Макса Фриша и Генриха Бёлля) под названием “От первого лица”. Была уже готова верстка книги, когда разразился скандал с “Что остается”. Спасибо редактору Ларисе Григорьевой (Павловой), чьими стараниями была приостановлена работа, чтобы срочно перевести и включить в книгу и это повествование.
Несколько позже, когда я работала уже в “Знамени”, главный редактор, Григорий Яковлевич Бакланов, вернувшись из командировки в Америку, где слышал слова Гюнтера Грасса о Кристе Вольф как о “First Lady немецкой литературы”, спросил, есть ли у нее что-нибудь непереведенное.