Вскоре пришло еще одно письмо от Андерша, которое Симонов передал мне с такой запиской:
“Милая Женя, не прочтете ли Вы письмо Андерша и не позвоните ли мне после этого. Очень интересно, что он пишет? Опять я припадаю к Вашим стопам! Но не серчайте, ладно?”
Андерш писал, что знает о плохом самочувствии Симонова и приглашает его приехать полечиться — ведь швейцарские врачи славятся как специалисты по легочным заболеваниям, а у Андерша большой дом, к тому же у их жен — искусствоведа Ларисы и скульптора Гизелы — есть общая сфера интересов: “приезжайте, поживите здесь, не обязательно ложиться в клинику, время от времени будете ходить на процедуры, которые Вам будут назначены, а так — климатическое лечение, и если здесь будут госпожа Кацева и господин Хитцер, то нам не будет мешать никакой языковой барьер. Около Вас будет кипеть литературная жизнь. Какие дискуссии мы устроим, какие беседы будут!..”
Симонову это предложение понравилось, он попросил меня найти через Ингу Фильтринелли, вдову итальянского издателя Фильтринелли, хороших швейцарских врачей. (С Ингой я познакомилась на даче у Симоновых — Каэм пригласил ее вместе с ее другом пожить там с ними несколько дней. Пригласил и меня — для связи, “чтобы не было чужих”, — Инга австрийка, родной язык — немецкий — не забыла.) На следующий день она сообщила телефон одной расположенной высоко в горах маленькой больницы-санатория, главный врач — профессор Гартман. Звонок из Москвы Гартману показался чем-то фантастическим, разговор с советским человеком — как с инопланетянином. Я описала ему болезнь Симонова, заранее, чтобы не экать — не бекать по телефону, подготовила — в медицинских терминах — длинный список всех его болезней. Профессор выслушал и сказал: да, это мой больной, но все-таки мне нужно увидеть его рентгеновские снимки. Симонов решил: — Вот что мы сделаем. Я еду сейчас в Гурзуф, там подлечусь, пока что пошлите ему мою книгу (только что в Западной Германии в издательстве Киндлера вышла трилогия “Живые и мертвые”). Когда вернусь из Гурзуфа, отправим ему свежие снимки.
Это было в июне 1979 года. Симонов сделал полушутливую надпись “от будущего пациента”, я вложила карточку с переводом на немецкий язык и отправила книгу Гартману. В ответ он написал, что уезжает отдыхать и берет с собой эту книгу, будет рад таким способом заранее немножко познакомиться со своим “будущим пациентом”.
Симонов вернулся из Гурзуфа в июле 1979 года в куда более плохом состоянии, чем туда уезжал. Вообще выяснилось, что если уж ехать в Крым, то следовало не к морю, а в степной Крым. Состояние его было скверное. Надо было срочно ложиться в больницу. Он позвонил мне и пригласил прийти к ним ужинать, — это было незадолго до отправки в больницу, как оказалось — в последнюю.
Таким разговорчивым, как в тот вечер, я его никогда не видела. Он рассказывал о своих планах, о планах по программе-максимум — на пять лет рассчитанных, о планах по программе-минимум — на три года рассчитанных. В первую очередь ему хотелось подготовить переписку с родителями, затем переписку с писателями. Рассказывал о том, что ему еще хочется написать книгу о Сталине. У него было шесть встреч со Сталиным наедине. Он говорил, что многое уже написал, но дошел до самого трудного периода — до 49-го года, и работа застопорилась, он решил этот год пропустить, пойти дальше, а потом к нему вернуться. Вспоминал о речи, которую произнес на своем 50-летнем юбилее, где говорил, что много совершил ошибок, но обещает всю оставшуюся ему жизнь стараться жить по правде. И, как он сказал, прошло уже тринадцать лет после этого, и мне кажется, что я свое обещание выполняю, как вы считаете?
Он много говорил, потом мы пошли ужинать, пить ему нельзя было, но он попросил у Ларисы капельку сухого вина для “важного тоста”. Сказал, что ему очень в жизни везло на встречи с хорошими людьми, что я одна из таких встреч и он хочет выпить за мое здоровье. Симонов спрашивал, что я делаю. Я собиралась тогда переводить Макса Фриша “Человек появляется в эпоху голоцена”, по его просьбе подробно рассказала содержание. Незадолго до того он прочитал — пожалуй, это была последняя, или одна из последних прочитанных им книг — подаренную ему в моем переводе книгу Гюнтера де Бройна “Жизнь Жаль-Поля Рихтера”. Она ему очень понравилась, в особенности глава “Деревцо свободы” — полное сарказма изложение истории цензуры. Каэм вообще всегда интересовался тем, что я перевожу. Я потом спохватилась, что чересчур разговорилась, растянула рассказ о книге Макса Фриша. Он едва заметно скосил глаза на часы, сделала это, не таясь, и я — и пришла в ужас: полдвенадцатого! — вот тебе и “хороший человек”… По неизменной привычке он проводил до лифта. На следующее утро ему что-то нужно было уточнить, он позвонил, и я стала сбивчиво извиняться за то, что так долго сидела, — ему нельзя было уставать. Целый вечер — почти пять часов! Он посмеялся, сказал, что ему самому было интересно и что он не знал, что я “с комплексами”. На прощание сказал: — Ну ничего, мы еще нашего добьемся.
“Мы еще нашего добьемся”, — эти слова он часто говорил, имея в виду битвы за “моего” Кафку, неизменно добавляя: выйдет книга — и я подарю вам шесть тельняшек. Почему шесть? Не знаю. И почему — он мне, если он добьется издания моей работы?
По моей просьбе Нина Павловна, его секретарь составила небольшую хронику предбольничных дней Симонова. Вот она:
К.М. в последний раз в больницу уезжал в понедельник 23 июля 1979 г.
В пятницу 20 июля он весь день разбирал со мной и раскладывал бумаги — что в сейф, что в шкаф, что в ЦГАЛИ, говоря “А это потом туда, а это потом сюда”. Видимо, у него в голове все же была мысль, что едет на операцию и все возможно, чувствовал себя очень плохо, несколько раз прикладывался к постели, чего никогда раньше не было.
Работали до половины девятого вечера. Дом был пустой — даже Маруся ушла. Были К.М., Лариса и я. Потом, проведя рукой по пустому столу, вложил мне в руку ключи, сказав “а это от дачного сейфа” (от московского сейфа ключи были всегда у меня — у него была вторая пара).
— А теперь, — сказал он, — мы с Ларисой поедем на дачу, проведем вдвоем субботу и воскресенье. Обнял меня, и я проводила его и Ларису до лифта. Он буквально еле шел.
В понедельник, 23 июля 1979 года в 10 утра за ним на дачу приехала машина из Кремлевской б-цы, и он уехал один. Он не любил, чтобы его провожали в больницы, и Лариса не поехала.
Но зато против желания К.М. в машину влез Е.З. Воробьев, сказав, что ему надо в Москву. Деликатный К.М. промолчал.
Лег Симонов в больницу для простой операции. Нужно было сделать выкачку жидкости из бронхов. Это делается зондом, часто амбулаторным путем, под местным наркозом. У него план был такой: сразу после этого отправиться на 40-летие Халхин-Гола, потом с Ларисой в Париж на какую-то выставку, очень для нее важную, а потом в октябре поедем втроем в Швейцарию. Он не знал, достаточно ли мужественно будет себя вести при операции, и потому просил сделать ее под общим наркозом, а не под местным, как обычно делают. Операция прошла хорошо, минут через сорок он уже звонил Марку Келлерману. На следующий день вызвал его к себе, они гуляли, обсуждали всякие дела. Потом врачи посмотрели и сказали, что все хорошо, но надо все-таки сделать еще одну выкачку. Недельки через две… Симонов сказал: нет, недельки через две — это долго, я так долго ждать не могу, раз надо еще раз — давайте сделаем сразу. Сделали через три дня, опять под общим наркозом, что было недопустимо, общий наркоз с перерывом в два дня — при его сердце, при его общем состоянии… Ткани нечаянно проткнули, видимо, слишком низко опустили зонд. Легкое залилось кровью. Придя в себя после второй операции, Симонов сказал: “Этого не надо было делать”. Он это очень хорошо понял. Из больницы мне позвонила Лариса, которая, навещая его, сама слегла там с сердечным приступом: свяжитесь со своими швейцарскими врачами, их надо срочно пригласить на консультацию. Позвонила я снова Гартману, но он находился еще в отпуске, у телефона был его заместитель, доктор Андеруп. Он говорит: мне нужно подумать (это было в четверг), позвоните мне завтра, в пятницу, только звоните в клинику, потому что завтра я перебираюсь на новую квартиру и днем буду в переезде, но к 18 часам приду в клинику.
Эта телефонная связь через телефонистку — какой-то ужас: не сразу соединилось, зато сразу разъединилось, опять не соединялось, отключился телефон, я побежала к соседям — трезвонила, пока и у них отключился телефон. Понеслась в соседний подъезд, мне казалось, что лифтом не успею, лифт идет медленно, быстрее добегу, вниз, вверх, мне же нужно точно в 18 часов, он специально придет в клинику. Наконец дозвонилась: доктор уже договорился с профессором Келлером из Базеля — болезнь по его профилю. “Мы можем в субботу, завтра утром, вылететь”. Я что-то залепетала: как быть — суббота, воскресенье, виза, документы. Он говорит: “Он в сознании?” — “Да”. — “Он нам нужен в сознании, неизвестно, что будет в понедельник”. — Потом: “Мадам, что вы говорите, какие визы, речь идет о всемирно знаменитом писателе, он так болен. Какие визы?” Звоню Ларисе в больницу, говорю, как обстоит дело, врачи могут вылететь. К счастью, в больнице в это время лежал Борис Панкин, который знал дачный телефон тогдашнего секретаря ЦК КПСС М. Зимянина. Уже через час Зимянин дал распоряжение министру здравоохранения Е. Чазову, все было организовано, и когда я в назначенное время уже в субботу позвонила Андерупу в Цюрих, он сказал, что все в порядке, у него сидят два господина из Женевского консульства, с билетами. “Мы вылетаем завтра утром, к вам просьба: мы едем со своей аппаратурой, пусть на таможне ее не открывают”. Я передала эту просьбу “связной” от Чазова.
Поехали мы с Марком в воскресенье их встречать. Там была масса народу из министерства здравоохранения. Не помню, может быть, и Чазов был. Когда врачи вышли из самолета, Келлер у меня спросил: верно ли передал мне господин Андеруп, что вторая операция тоже делалась под общим наркозом? Да, верно. Они только переглянулись. Прямо с аэродрома они поехали в больницу, меня туда не взяли, была переводчица из министерства здравоохранения.