Мой личный военный трофей — страница 2 из 29

Неплохие курсы очищения организма. Не потому ли я до сих пор сохранила худощавую фигуру. Кокетливо можно сказать — стройную.

Мама умерла в начале февраля 41-го от ущемления грыжи, заработанной тасканием тяжестей. Меня при этом не было: ее последним желанием, о котором рассказал брат Самуил, заменявший мне всегда отца, было — не сообщать мне пока о ее краткой болезни и ожидаемой смерти, чтобы я смогла спокойно сдать зимнюю сессию.

Сколь ни чудовищно это звучит, я должна сказать: к счастью, мама умерла своевременно, хотя было ей всего 56 лет. Ибо несколькими месяцами позднее, когда Ворошиловград был оккупирован, вся мамина родня была уничтожена.

Как в Киеве был “Бабий яр”, так под Луганском была “Острая могила”. Я побывала в городе на сорокалетии нашего школьного выпуска, посетила поле, где когда-то было еврейское кладбище и где была похоронена моя мама; посетила также памятник на “Острой могиле”, заброшенный, загаженный, усеянный пустыми пивными и водочными бутылками, консервными банками и прочим мусором. Немного прибрала, но полностью стереть намалеванную свастику мне не удалось.

Короткой и тощей получилась главка. Но не иным было и мое детство.


Война

В то проклятое солнечное воскресное утро 22 июня 1941 года я, студентка четвертого курса, стояла на трамвайной остановке, чтобы поехать в библиотеку готовиться к последнему экзамену — я хотела его сдать досрочно и, удлинив каникулы, поехать к мужу — Александру Ивановичу Кулебянову, по распределению работавшему после окончания истфака ЛГУ в Саранском пединституте.

Тут, на остановке, и закончилась моя молодость, погибла моя новая семья, исчезло с лица земли мое гнездо на Украине.

Мой муж, как и все выпускники высших учебных заведений, офицер запаса, был сразу призван и с войны не вернулся. Спустя несколько месяцев я прочитала в “Правде”, что его зенитная батарея в Почепе, под Брянском, была уничтожена.

Студентам четвертого курса, сдавшим курсовую работу (я писала о повести “Трое” Горького), зачли ее за дипломную и предложили в один день сдать три государственных экзамена. Этот день я хорошо помню: 23 августа, ровно двадцать лет со дня смерти моего отца, “наверху” было кому просить за меня. И действительно: я вытягивала билеты только с такими вопросами, которые мы “проходили”, которые я хорошо знала, и в результате получила… красный диплом!

Университет эвакуировали в Саратов. Но я не хотела уезжать из Ленинграда, все ждала писем от мужа и боялась потерять связь. Осталась в комнатке в общежитии, которую нам выделили после женитьбы. В опустевшем университете были созданы команды противовоздушной обороны, я стала политруком одной из них. Во время воздушных налетов стрелой взлетала на вышку и оттуда вживе орала — телефон отнял бы драгоценные секунды, — на какую из двенадцати коллегий упала зажигательная бомба.

Однажды в нашем парткоме появился морской офицер и попросил представить ему несколько девушек, с которыми он хотел бы поговорить. Одной из них была я. После очень непродолжительного разговора он сказал, что подумает, что со мною делать. Но когда он ушел, я узнала, что двум-трем студенткам он дал адрес, по которому им следует явиться. Я пошла вместе с ними. Увидев меня, он удивился: “Разве я вас приглашал?” — “Нет, но вы сказали, что подумаете. Я пришла помочь вам подумать”. Короче говоря, меня приняли. Так я стала матросом Балтийского флота.

Годы спустя он объяснил мне свои колебания. Ему было поручено создать группу девушек-десантниц, которых после окончания краткосрочных (очень краткосрочных!) радиокурсов должны были забросить на оккупированную территорию. И он подумал, что мой южный, к тому же, как он счел, слишком интеллигентный облик вряд ли позволит немцам принять меня за деревенскую девушку. А ведь из всех будущих двенадцати курсанток я единственная была действительно колхозница! Кстати, из этих спецрадиокурсов потом выросла школа, которая после войны, дислоцированная под Киевом, готовила радистов для всех флотов Советского Союза. В этой школе был (вряд ли сохранился) Зал славы, музей, где на большом стенде под огромной надписью “Они были первыми” (то есть первыми выпускниками, то бишь выпускницами) красовались фотографии двенадцати — ей-богу симпатичных! — юных девиц, хотя, как известно, по старинному суеверию на корабле не должно быть рыжих матросов, кошек и женщин. Но — война, какие уж тут суеверия.

В советские времена на одном из днепровских островов отмечалось каждое пятилетие со дня основания курсов, проводился парад, на специально сколоченной трибуне рядом с начальством и высокими гостями из Москвы стояли и мы, стареющие первые выпускницы, со слезами на глазах смотревшие на печатающих шаг курсантов в нашем тогдашнем возрасте.

…Экипировали нас, как настоящих матросов; выдали брюки, — юбок еще долго не было, — тельняшки, фланелевки, бескозырки; насколько важны были смущавшие нас подштанники, мы оценили, когда наступили холода, в первую военную зиму особенно свирепые. Кирзовые сапоги были всем велики, зато больше портянок можно было намотать на ноги.

Учились мы усердно, вот только военные тренировки давались нам с трудом. Тем более что наш старшина, грубый, вечно полупьяный Начальник, садистски наслаждался данной ему властью над нами. Особенное удовольствие доставляли ему ночные побудки с объявлением ложной тревоги, словно в осажденном Ленинграде мало было настоящих военных тревог и воздушных налетов. Зато до сих пор могу в считанные минуты хоть на прием в посольство собраться.

Питание курсантов было не многим лучше, чем населения. Сушеная вобла прекрасна как закуска к пиву, но как дневной рацион… Истощены мы были до того, что скоро отпала потребность в вате — тогдашнем аналоге нынешних прокладок (да ее и не было). А парни… Когда нас однажды повезли на помывку на корабль, где была горячая вода, и впихнули в одно помещение, где для экономии времени мылись все одновременно, мы не испытывали ни стыда, ни неловкости — двадцатилетние юноши и девушки совершенно не реагировали друг на друга.

До сбрасывания с парашютом дело не дошло. Но для меня краткосрочные курсы оказались особенно краткими. Едва я освоила морзянку и научилась кое-как обращаться с элементарным радиопередатчиком, меня направили на Ленинградский фронт. Мне самой себя жалко становится, когда пробую сейчас представить одинокий силуэт в тонкой шинели, обвешанную передатчиком, тяжелыми батареями к нему, винтовкой, обращаться с которой я так и не научилась, хотя мы исправно разбирали ее для чистки, противогазом и легчайшим сухим пайком, пытающуюся в зимнем лесу передать свои QRK (“Как вы меня слышите?”) и QRS (“Вас не слышу”) с почти неизменным, таким безнадежным “Связь не состоялась” в конце. Много лет спустя в Центральном Доме литераторов меня спросил Юрий Давыдов: “Женя, очень страшно было в Лисьем Носу?”. От неожиданности я аж вскочила: “Откуда вы знаете про Лисий Нос?”. Нет, страшно не было, даже голод не очень мучил — состояние привычное, а вот холод… До сих пор зябну.

Но непосредственно радистская моя “деятельность” длилась тоже недолго. Когда на Ленинградском фронте появились первые немецкие военнопленные, понадобились переводчики для допросов. Кто-то вспомнил: “Женя, она ведь из университета, должна знать немецкий” (ясное дело — универс-альность). А каковы были мои познания к этому времени, я уже упоминала.

Бедные мои первые военнопленные! Что они говорили, что я переводила, какие тут недоразумения возникали… Нет, смысл их показаний я разгадывала, тут мне помогал еще не забытый идиш. Но вот им что-то сказать… Наверное, инстинктивно мне мешало нежелание выдать им своим языком, кто я есть.

Однако начало было положено. Постепенно, медленно дело налаживалось — куда было деваться, это ведь как с кошкой, которую бросили в середину озера: надо же до берега пробарахтаться.

В июле 1943 года немецкими военнопленными был создан Национальный комитет “Свободная Германия”, своего рода первая денацификационная институция (подробно о нем написано в книге графа Генриха фон Айнзиделя, внука Бисмарка, немецкого офицера, который был одним из организаторов комитета). Инструкторами здесь были советские офицеры, в их числе — легендарный Лев Копелев.

Я получила новое задание: тех, кто изъявил готовность воевать на нашей стороне, обучить радиоделу. О Боже, это при моем-то тогдашнем владении немецким языком и вряд ли превосходящими познаниями в радиоделе я должна была их научить, как с помощью простейших деталей во фронтовых условиях смастерить передатчик! Невероятно, но получалось. Видимо, срабатывало математическое правило: минус на минус дает плюс.

В моем архиве есть связка поблекших пожелтевших листков — прощальные письма моих “учеников”, написанные перед отправкой на фронт, даже две тетрадки со стихами. Во всех — обещание не подвести меня.

Разумеется, для некоторых из моих “подопечных” история с готовностью бороться против собственной армии была лишь поводом попасть к своим. Но многие действительно работали на нас. С одним из них я потом встретилась в Берлине в 1947 году на Жандармской площади во время знаменитого выступления Александровского ансамбля песни и пляски — он был офицером немецкой полиции в Советской оккупационной зоне.

Меня иногда спрашивали, как я, еврейка, у которой война, фашисты все отняли, могла работать с фашистскими солдатами и офицерами. Но разве, получив задание, я могла думать об этом? Важно было одно: наилучшим образом подготовить людей, которые могут нам помочь. Ненавистью здесь дела не сделаешь. Однажды мне сказал немецкий офицер: “Если бы вы жили в Средневековье, вас сожгли бы на костре”. — “Это почему же?” — “За ваш фанатизм”. — Нет, это был не фанатизм, это было — как бы сказать так, чтобы не слишком патетично звучало — стремление, заглушив свою боль, напрячь все силы, чтобы поскорее закончилась война, чтобы небо опять стало таким же ясным, как в то воскресное утро до того, как прогремело сообщение по радио. Понимаю, звучит все равно пафосно, но это чистая правда.