Бывали у нас и политики, и деятели искусства, и приезжавшие из Советского Союза и других стран гости.
Один из них — Андре Симон, соавтор изданной в 30-х годах в Париже “Коричневой книги”, первой рассказавшей о том, что творит в Германии фашизм. Его настоящие имя и фамилия Симон Кац, и с его шутки Кац + Ева началась наша недолгая дружба.
Вернувшись после войны из эмиграции, гонявшей его по всему миру, в Чехословакию, он занял видное место в руководстве партии, затем был расстрелян как один из участников группы Рудольфа Сланского “за титоистскую и сионистскую деятельность”. Хотя еще за несколько недель до злополучного процесса в 1951 году “Литературная газета” опубликовала большое интервью с ним, с портретом, где он удивительно похож на Юрия Олешу.
Узнав о процессе, я позорно струсила и уничтожила его письма, книги с надписями и даже этот номер “Литгазеты”. Это был первый поступок такого рода (потом был еще и второй, я расскажу позднее) в моей жизни.
Годы спустя я случайно встретила в Москве туристку, оказавшуюся дочерью Андре Симона, мы стали переписываться, я даже бывала во время командировок в Берлин, где она живет, у нее дома. Но ее многократно повторенным приглашением провести отпуск в ее доме на Мальорке я почему-то не воспользовалась, и связь увяла.
Жаль, нельзя здесь привести чудесную фотографию: под огромным портретом Сталина сидят Фадеев, Сергей Герасимов, Павленко, академик Опарин, Шостакович стоя что-то рассказывает и мы все сосредоточенно слушаем, — это советская делегация, направляясь в Нью-Йорк, сделала остановку в Берлине.
В сентябре 1947 года в Берлине состоялся Первый съезд немецких писателей. На него прибыла и советская делегация: Валентин Катаев, Всеволод Вишневский, Борис Горбатов (Катаев учинил страшный переполох: в первую же ночь пропал! Объявился только к полудню следующего дня, спокойно заявив, что изучал ночную жизнь Берлина). Разумеется, они побывали в гостях и в нашем клубе. Зал был битком набит. Было много и американских журналистов, частью из русских эмигрантских семей, знавших русский язык. Вишневский подошел к трибуне, слегка хмельной, в форме морского офицера, с расстегнутым кителем, рванул обеими руками тельняшку на груди и выкрикнул в зал: “Немцы, я трижды был ранен вами!”. Мгновенно взмокший от пота, покрасневший Дымшиц торжественно перевел: “Уважаемые дамы и господа!”. Зал взорвался хохотом. Это ли не переводческое искусство?!
Вскоре после съезда, в мае 1948 года, в Советский Союз отправилась первая делегация немецких писателей — Анна Зегерс, Бернхард Келлерман с женой, Стефан Хермлин, Михаэль Чесно-Хелл. По возвращении я встречала их в Берлинском аэропорту и брала интервью. Захлестывающие их впечатления наполняли меня гордостью. Но один рассказ озадачил: в Ленинграде они встречались с Ольгой Берггольц, много говорившей, естественно, о блокаде. Наиболее наглядное и сильное впечатление произвело на них описание того, как в самые тяжелые дни ленинградки для поддержания духа сограждан красили себе помадой губы. Господи, с тоской думала я, что за нелепая красивость, какая помада, откуда — всё давно было съедено, все-таки какой-никакой, а жир! Но разочаровывать их я не стала. Уж очень им это свидетельство женской силы духа понравилось.
Летом 1949 года в Берлин приезжал Виктор Некрасов, интересовавшийся городом больше как архитектор. Тем не менее он захотел пойти в только что созданный, — кстати, усилиями того же Дымшица, — театр Бертольта Брехта “Берлинер ансамбль”. Пошли. Некрасов появился в не совсем “выходном” виде: на голой груди в прорехе расстегнутой чуть ли не до пупа белой рубашки болтался неизменный фотоаппарат, который он тут же пустил в ход. Действие его не увлекло — он устал после того, как целый день бродил по городу и фотографировал; к моему огорчению, нам пришлось скоро уйти. Зато потом из Москвы он прислал мне целую пачку заснятых им видов Берлина и несколько дружеских открыток. Встречались мы и в Москве, в “Новом мире”. Однажды ранней осенью совпало наше пребывание в Коктебеле, где мне пришлось невольно проявить “героизм”, о котором Виктор при каждой нашей встрече вспоминал. Дело в том, что Зинаида Николаевна, его мама, — завзятая купальщица, не считавшаяся ни с погодой, ни с температурой воды, — оказалась в море, когда внезапно поднялся ветер, и ее накрыла высокая волна. Почему-то я, вовсе не фанатичная и уж совсем не умелая пловчиха, оказалась рядом и с превеликим трудом выволокла ее на берег.
Гостем в нашем клубе побывал и Бертольт Брехт, сразу же по возвращении из эмиграции (1948). Меня нередко спрашивают, были ли мы знакомы. Я обычно отвечаю: “Я его — знала, он меня меньше”. Его внешность меня мало впечатлила — я не могла понять, что в нем находили его бесчисленные, чаще всего красивые и замечательнейшие женщины, несправедливо обойденные славой как его соавторши.
Чтобы больше не возвращаться к Брехту, нарушу в очередной раз хронологию.
Позднее я много занималась его творчеством, составила дважды издававшийся объемистый том (перевод и обширные комментарии также мои) “Бертольт Брехт. Об искусстве”, частями печатавшийся предварительно в “толстых” журналах. Участвовала в ежегодных посвященных ему конференциях в 70–80-х годах (несколько раз вместе с Ильей Фрадкиным — автором одной из первых биографий Брехта, — она была переведена на немецкий язык, и Соломоном Аптом — переводчиком его лучших пьес).
По завещанию его вдовы, актрисы Хелены Вайгель, все материалы из наследия Брехта должны были впервые публиковаться в западногерманском издательстве “Зуркамп” (хотя архивы, как и его дом-музей, находились в ГДР). Лишь после этого их можно было издавать в ГДР — без каких бы то ни было купюр.
Но что было делать, когда в 1973 году вышел его “Рабочий журнал”? Там ведь немало записей 1937 года типа: “Снова плохие известия из Советского Союза… Сергей Третьяков (автор знаменитой в свое время пьесы “Рычи, Китай!”, друг Брехта. — Е.К.) арестован… Бернхард Райх (театральный критик, друг Брехта) арестован…”, а год 1953 кричит о “расстрелянной демонстрации рабочих” в Берлине. Как быть? Опустить нельзя и печатать невозможно: что скажет Москва?
Не озабоченная этим, я подготовила для “Нового мира” большую тематическую подборку — только о литературе. Заместитель министра по культуре ГДР Клаус Хёпке, ведавший издательствами, во время одного из своих визитов в Москву “конфисковал” у меня номер журнала, чтобы показать его “гэдээровскому Суслову” — Курту Хагеру: в Москве “Рабочий журнал” Брехта опубликован, значит, можно и в ГДР. И книга вышла-таки, без единой купюры!
Заодно уж приведу еще один пример, более близкий к этому времени, чем к общей хронологии, пример того, как “сияющий образ Старшего брата” спас книгу, правда, имеющую не такое историческое значение, как дневник Брехта.
Почти все книги Гюнтера де Бройна (“Буриданов осел”, “Присуждение премии”, “Бранденбургские изыскания”, “Жизнь Жан-Поля Рихтера”) были переведены мною (“Буриданов осел” в соавторстве с моей подругой Татьяной Иллеш). Потом мне попала в руки верстка его очередного романа “Новое благоденствие”. Книга меня не сильно захватила — чистое самоповторение; но я услышала, что в ГДР в издательстве попал под нож уже готовый тираж: автор, видите ли, рисует условия в домах престарелых не совсем радужными красками (нам бы такие дома!). Я начала переводить книгу, не скрыв этого от того же Хёпке, который, кстати говоря, пробил дорогу к немецким читателям не одному нашему писателю, неугодному в ведомстве Хагера (Трифонову, Гранину, Липатову и целому ряду других). Короче говоря, книга в оригинале вышла!
Вернусь к СНБ. В конце 1946 года была выдана первая лицензия немецкому информационному агентству — АДН (Allgemeines Deutsches Nachrichtendienst). На фотографии наш начальник Георгий Беспалов торжественно вручает ее в присутствии обербургомистра Берлина, седоголового доктора Вернера, и представителей всей мировой прессы первому директору АДН Георгу Ханзену. Мое присутствие тут объясняется тем, что в первые месяцы жизни нового агентства я там работала в качестве “связной” с советскими инстанциями, считаясь, так сказать, политическим советником. Ханзен так и называл меня шутливо: “Мой комиссар”. Это была очень интересная работа, с прекрасными журналистами и репортерами (некоторые из них, увы, потом бежали в ФРГ).
Много-много лет спустя, незадолго до объединения обеих Германий, министр культуры Йохен Хоффман решил увековечить еще оставшихся в живых советских культурофицеров и заказал наши портреты известным художникам, с тем, чтобы портреты эти были переданы в организации, в которых мы в свое время работали. Я должна была “висеть” в АДН. Но произошла революция, прежние институции исчезли, что стало с остальными портретами, я не знаю, но “мой” художник сообщил мне, что продал портрет в художественную галерею города, где он живет, — Франкфурта-на-Одере.
…Франкфурт-на-Одере. Однажды утром в начале осени 1947 года позвонил мне генерал-майор Котиков: “Вчера во Франкфурте-на-Одере скончалась императрица Гермина, вдова кайзера Вильгельма II. Поезжай туда, посмотри на месте, что надо делать”.
Через два часа мы вместе с одним коллегой были уже у коменданта города.
— Где тут жила императрица Гермина?
— Что значит “жила”, она пару дней назад была у нас в комендатуре.
— Императрица? В комендатуре? Что ей здесь нужно было?
— Она приходила со своим камердинером за недельным рационом картофеля.
Я, конечно, совсем не монархистка, но тем не менее — императрица, да еще в таком возрасте (ей было, кажется, под семьдесят), сама приходила за картошкой?!
— Знаете, немцы, они народ дотошный, пусть видит на весах, что получает то же, что и остальное население.
Угораздило же ее из Голландии, где она мирно жила с дочерью и мужем до и после его смерти, поселиться именно в советской зоне оккупации! Но обитавшая на Западе родня считала этот брак мезальянсом и не жаждала воссоединяться.
Мы направились в виллообразный (все-таки!) дом. К нам вышла дочь, девушка лет тридцати, тихая, испуганная, в кургузом жакетике; “принцессиными” у нее были только руки — большие, неухоженные, но очень красивой формы. Она предложила нам подняться на второй этаж, где лежала покойница, но мы не проявили готовности, а стали расспрашивать, как все произошло.