Мой личный военный трофей — страница 9 из 29

Одно время частым гостем у нас бывал Юрий Олеша. Александр Трифонович хотел, чтобы я заставила его для каждого номера написать что-нибудь, пусть небольшое по объему — короткую рецензию, размышление на тему (литературную) дня. Затея довольно скоро провалилась, Олеши хватило ненадолго, но двусторонняя деятельность была развита активная. Однажды я почему-то ехала вместе с Олешей в троллейбусе. Он решил громко опробовать один из будущих маленьких шедевров, чем привлек всеобщее внимание пассажиров. Я сконфуженно попросила его говорить тише, на что он, не сбавляя громкости, сказал: “А что, пусть хоть в троллейбусе послушают интеллигентный разговор”.

Работали, как водится, допоздна, и нередко Твардовский уводил нас потом в его излюбленный ресторан гостиницы “Центральная”, вместе с застревавшими авторами и заглядывавшими на приветливый огонек членами редколлегии Б. Горбатовым и В. Катаевым. Кстати, о Катаеве. Когда его роман “За власть советов” был раскритикован за недостаточное отражение роли партии, он написал в “Правду” покаянное письмо с обещанием исправить свою оплошность. Увидев у меня на столе газету, он сказал: “Эта заметочка будет им (он показал пальцем наверх) стоить сто тысяч”. — “Как так?” — “А я допишу четверть объема текста и мне вынуждены будут заплатить, как за первое издание”. Так и получилось.

Я работала вначале редактором в отделе критики, которым заведовала Зоя Кедрина, впоследствии печально прославившийся общественный обвинитель на процессе Синявского—Даниэля. Она вскоре вслед за Симоновым ушла в “Литературную газету”. Долгое время я оставалась одна “на хозяйстве”, пока не пригласили недоброй памяти Евгения Суркова. У него была непродуктивная привычка: забирать все рукописи и верстки, месяцами их не читать, не говорить ни да, ни нет, я изворачивалась перед авторами, как могла. Но Твардовский, который привык, что в отделе критики всегда можно подобрать готовый материал, который по объему подходил бы для затыкания создаваемых бдительной цензурой дыр в верстке, а то и в сверке, вдруг обнаружил, что портфель наш пуст, и уволил Е. Суркова за бездействие, назначив заведующим отделом меня.

Мелкие нападки были для нас делом привычным — не того похвалили, не того поругали. Но когда мы (с подачи, между прочим, “самого” Фадеева) опубликовали статью космополита А. Гурвича “Сила положительного примера” — о напечатанном еще при Симонове (и, говорят, очень сильно им отредактированном, что похоже на правду, ибо кроме слабой повести “Вагон” автор ничего больше не написал) почти культовом романе Василия Ажаева “Далеко от Москвы”, тут уж разговор пошел всерьез. В редакцию зачастили одна за другой комиссии, журнал прорабатывали на всех собраниях в Союзе писателей. А потом еще грянул скандал по поводу романа Гроссмана “За правое дело”.

Поначалу “Правда” напечатала вполне благожелательную статью Бориса Галанова. Но почти сразу же “отменила” ее “двуспальным” подвалом Михаила Бубеннова (кстати, члена редколлегии “Нового мира”, как ни странно), громившего напропалую роман и заодно редакцию.

К этому времени антикосмополитическая кампания подошла к своему апогею — делу врачей — “убийц в белых халатах”. На всякий случай евреев стали увольнять не только с медицинских рабочих мест. Все шло к тому, чтобы евреев вообще выселить из Москвы, поскольку история с врачами-“убийцами” доказала, что они недостойны жить в столице. Как известно, было подготовлено письмо, якобы от именитых евреев, с требованием осуществить этот замысел. Несколько интеллектуалов даже успели поставить свои подписи, пока письмо не попало к Эренбургу, который написал Сталину, подчеркнув, какой международный скандал это вызовет. Но адресата очень скоро не стало, и все как-то рассосалось.

На статью Бубеннова в “Правде” партком Союза писателей отреагировал сразу: созвал расширенное заседание, на которое Твардовский взял и меня. Шесть часов длилось это заседание. Основным докладчиком был консультант СП по критике Виктор Дорофеев, говоривший в основном о критике в “Новом мире”. Дрожавшим от возмущения голосом он приводил “вопиющие” цитаты, перевирая их, иногда опуская слова, коротенькие такие, состоящие порой только из двух букв, в сочетании дающие всего лишь словцо “не”, и брезгливо бросал соответствующий номер журнала, пролетавший по зеленому сукну длиннющего стола конференц-зала до самого конца, где сидели мы с Твардовским.

Я от возмущения вскакивала, хотела поправить, Твардовский дважды передавал мне записки — “не отвечайте”, “молчите”.

Особенно досталось одной рецензии Елены Усиевич на книгу писателя, жившего в Молдавии. Не помню ни фамилии, ни названия романа, но хорошо помню его заключительную сцену: при остановке поезда на какой-то станции молодой муж вышел за снедью и вернулся с ликующим криком, размахивая газетой: “Маша, Маша, наконец-то свершилось! Вот оно, постановление о журналах “Звезда” и “Ленинград”!” Можно себе представить, что сделала с романом Елена Феликсовна.

К тому же, как выяснила одна из комиссий, редакция предоставляла работу некоторым космополитам, давая им возможность заработать жалкие гонорары рутинными редакционными делами, типа ответов на читательские письма (об этом вспоминает Даниил Данин в своей книге “Бремя стыда”).

Об одной публикации, которая меня мучила, речь, разумеется, не заходила. Будь она упомянута, это вызвало бы только глумливое злорадство.

С моральным аспектом этой публикации я до сих пор не в ладу. Дело в том, что мы напечатали большую статью Тамары Мотылевой о только что вышедшем переводе Пастернака гётевского “Фауста”. Это было первое выступление “космополитки” Мотылевой после серии проработок и лишения работы. Дать возможность напечататься — дело благородное. Но статья была весьма критической. А Пастернаку тоже непросто было пробиться в свет, и общественными “ласками” он тоже не был обделен, — публиковать он мог только переводы. Мы проверяли и перепроверяли приводимые примеры неадекватности перевода оригиналу, — они, увы, были неопровержимы. Блистательный перевод был слишком “пастернаковский”, что ли. А ведь речь шла все-таки о Гёте. Но опять “бить” Пастернака, который еще задолго до “Доктора Живаго” был “непечатаем”. Руками одной “космополитки” бить другого — это ли не иезуитство… Должна сказать, что в переводившихся потом мною книгах немецких писателей очень часто встречались строки из “Фауста”, и мне редко удавалось воспользоваться цитатами из перевода Пастернака — для обыгрываемых в этих книгах слов, а то и мыслей Гёте больше подходил перевод М. Лозинского.

После заседания я подошла к Твардовскому, с которым мы жили в одном доме и который обычно после всяких мероприятий и поздних уходов из редакции брал меня с собой в служебную машину. Видимо, я хотела спросить, когда поедем. Но вместо этого услышала свой голос:

— Может быть, мне уйти?

Твардовский долго молчал, прежде чем ответить:

— Да.

Три месяца спустя, когда я впервые после болезни вышла во двор погулять и встретила Твардовского, он сказал:

— Зачем вы тогда подошли ко мне? Перед заседанием бюро мне предложили уволить трех заведующих отделами: критики (меня), прозы (Бориса Закса), поэзии (Софью Караганову, в девичестве Мазо). Я отказался.

Пауза перед ответом на мой неожиданный для меня самой вопрос была вызвана мыслью о том, что если в следующий раз отбиться не удастся, тогда уж ему самому придется предложить мне уйти. “Следующего раза” не случилось, ситуация изменилась, и Закс с Карагановой дошли вместе с Твардовским до конца.

Невероятно, но на следующий день, в конце февраля 1953 года (!) я (!) в Москве (!) поступила на новую работу (!).

Предыстория: как-то в нашу редакцию принес свою статью главный редактор журнала “Советская литература” на иностранных языках, бывший работник ЦК Николаев, считавший себя специалистом по французской литературе. Повозиться с ней пришлось немало, пока она стала на что-то похожа (как говорит в таких случаях Л. Лазарев — “кушать нельзя, но мазать уже можно”). Он пришел в восторг и сказал, что мечтал бы о таком работнике в своем журнале.

Теперь я позвонила ему и сказала, что его мечта может исполниться.

— Да, но вы понимаете… Впрочем, попробую побороться.

Заведующий отделом кадров Союза писателей Эльчибеков (да будет земля ему пухом!) сказал, что я вроде подходящая, только пусть в “Новом мире” мне дадут характеристику. С просьбой о которой я и отправилась к Твардовскому.

— А зачем вам характеристика? Я ценю вас как сотрудника, но сейчас вы в Москве работу не получите.

У Твардовского были очень переменчивые глаза. Когда он был в хорошем настроении — прочел интересную рукопись, что-то отбил у цензуры, — они у него были ярко-голубые. Когда же он был сумрачен, чем-то недоволен, они становились тускло-оловянного цвета — как старые бельевые пуговицы, на которых вытерлась материя. Сейчас мимо меня смотрели именно эти глаза.

— Если бы я поверила Вам — члену Ревизионной комиссии ЦК нашей партии, я бы покончила с собой. Но Вы неправы, меня берут на работу.

В своем волнении я бы забыла эту выспренную мелодраматическую фразу, но позднее сам Твардовский мне ее напомнил, — видимо, она задела его.

Мне надо было сразу же приступать к работе на новом месте — благо мартовский номер “Нового мира” был уже готов и мне не надо было дожидаться преемника. Но тут умер Сталин, и последовало распоряжение весь номер посвятить ему. В срочном порядке пришлось все переделывать; потом новая команда — только часть номера посвятить печальному событию, — опять доработка. Я носилась между двумя редакциями, как очумелая, в ожидании замены. Сергей Сергеевич Смирнов, заместитель Твардовского (Анатолию Кузьмичу Тарасенкову, первому заместителю, незадолго до этого пришлось практически — формально он некоторое время еще числился — уйти из редакции: он выступил с резкой критикой “Русского леса” Л. Леонова — чего, как оказалось, делать нельзя было; какие-то стихи, которые следовало объявить упадническими, напротив, похвалил; сыграли свою роль публикации статьи Гурвича и, конечно, романа Гроссмана), встретил Е. Суркова и предложил ему вернуться в редакцию. Тот с радостью согласился.