— Ну, дрейфишь? — с вызовом сказал я. Короткие толстые брови боцмана, сросшиеся у переносицы, поползли вверх. Такого нахальства он не ожидал.
— Если проиграешь, то, куда меня послать собираешься, сам пойдешь? — добавил я вроде бы весело, а внутри все подобралось и задрожало.
— А, ты вон о чем беспокоишься? — боцман взглянул на меня жалостливо — сам, дескать, прешь на рога — и шумно выдохнул:
— Лады!
Тут набежали, окружили нас волейболисты. За ними поглазеть на потеху потянулся из щелей корабля свободный от вахты люд. Зрители требовали, чтоб схватка была на середине вертолетки, как на арене. Мигом убрали волейбольную сетку. Генка притащил секундомер и милицейский свисток: им, мотористам, боцман не указ. У них свое начальство. А потому они могут без опаски шутить над богом палубы. Принесли Палагину три клубка пеньки.
— Поехали! — вздохнул он еще раз, для толпы, посмотрел на меня с улыбкой, не предвещавшей ничего доброго. Театрально, шумно вздохнули зрители. Исход был предрешен.
Раздался свисток, и я начал плести. По сторонам не гляжу, вижу перед собой только пеньковую струю. Пальцы дрожат. А боцман, весело покряхтывая, работает играючи.
— Палагин, открой секрет: куда Якимова денешь после потехи этой? — услыхал я гнусный голос Генки-мотыля. Вот тебе и друг…
— Несите, кто поживей, швабру, найдется ей дело, — этак небрежно отзывается Палагин. А я боюсь даже взглянуть, как у него работа движется, насколько он вперед ушел. Плету. Стараюсь унять пляшущие пальцы.
Прошло, не знаю, сколько времени, как вдруг слышу, стали подбадривать боцмана: «Нажимай, а то обойдет Якимов…» И унялась дрожь, пальцы стали послушными. Я до того осмелел, что распрямился, взглянул на боцманову работу. Действительно, отстает. У меня уже треть мата сделана, а Палагин еще только с основой покончил. На лбу у него испарина выступила, рыжие волосы, как у барана, в кольца завились, будто начал боцман дымиться. Вспыхнула радость. Но тут же погасла. Не подвох ли это, чтоб, значит, интересней состязание было? Пусть, дескать, поволнуются зрители. А когда они посчитают, что дело у боцмана гиблое, тут-то он одним рывком и перегонит. Так забавляется кот с мышью: выпустит ее, она со всех ног к норе, и вот уже, кажется, спаслась, а кот — прыг, и опять мышка в лапах… Но ничего, мы еще посмотрим, кто кого. Ушел я в работу, даже слышать перестал, о чем там зрители шумят. И только когда пальцы как ватные сделались и спина чужой стала, я пришел в себя. Еле разогнулся. У боцмана пот стекает по щекам, словно из парной выбрался. И не до шуток ему. Пыхтит, сопит, а тут еще зрители нервируют, на мою сторону переметнулись. Делить победу легко и приятно, не то что тяжесть поражения. Кто-то зажженную сигарету протягивает: не утруждайся, перекури, твое дело верное. Генка схватил мою правую руку, поднял над головой, как после боя на ринге. Я закурил. Палагину тоже предложили, но он так зыкнул, что сигарета отлетела.
Я жадно затягивался и оглядывал спокойный океан. Не торопясь, чуть пошевеливая туго налитыми плечами, он делал свою работу. И не было для океана такого, чего бы он не мог. Недалеко от нас виднелись траулеры. Над ними вились чайки. Было слышно, как они, вечно голодные, скрипучими криками выпрашивали рыбу. Я взглянул на боцмана и поймал на мгновение его взгляд, в котором и растерянность, и отчаяние. Никогда таким боцмана не видел. Мне стало жалко его. Мелькнула мысль: надо проиграть. Мне-то что: он ведь уже все понял. А если боцман продует, проходу ему не дадут, засмеют, заездят.
Но тут же вспомнилось, как не давал мне боцман житья, как вваливался ко мне в кубрик и поднимал на работу сразу же после ночной вахты. Если же видел в моих руках лоцию, насмешливо произносил:
«Ну, это не скоро пригодится».
«Понимаю, — отвечал я, сдерживаясь. — Чтобы маты плести, лоция ни к чему. Меня ведь учили не корабли водить, а шваброй махать».
Боцман кривил толстые губы и, как всегда, бросал бесившую меня фразочку: «Тем более…»
Ну что ж, значит, нечего и жалеть: пусть ему наука будет. Швырнул я сигарету за борт и склонился над матом.
Шум и улюлюканье нарастали. А через несколько минут, закончив работу, я выпрямился и облизал пересохшие губы. Перебегая взглядом с одного лица на другое, боцман силился понять, что же стряслось. А парни, хохоча, звонко хлопали его по спине, тянули куда-то. Мне стало не по себе, и я хотел оборвать эту глупую комедию. Но обо мне уже забыли. Замасленный Генка-мотыль протянул боцману новенькую швабру с длинным, еще не обмятым хвостом. Тот машинально взял ее. А когда до него дошло, что у него в руках, вытянул шутника шваброй по горбу. Генка взвизгнул по-поросячьи, а Палагин, набычившись, быстрым шагом прошел сквозь гогочущую толпу.
Когда мы обедали, боцмана в столовой не было, и это как нельзя лучше подчеркивало мою победу. Ребята посмеивались:
— Переживает дядя. Ну, теперь держись!
Я пожал плечами: дескать, кто знает, кому надо держаться. Ловил взгляды Лиды. В конце концов и за нее сегодня я посчитался. Но Лида упорно не замечала меня, будто не слыхала о моем геройстве. Зато вечером на вахте меня поздравил Синельников:
— Ну, наделал ты шороху. Молодец! Признаться, не думал, что ты его одолеешь.
И так довольнехонек, точно собственноручно положил боцмана на лопатки. Но видеть ликование старпома мне было неприятно.
Радость победы развеялась, как дым по ветру, и остался только горький осадок. Каково теперь Палагину после такого конфуза?
Мне было не по себе, и я сожалел о происшедшем.
Подходили и уходили траулеры. Боцман, как всегда, швартовал их. Но не слыхать было его раскатистых громов, и в рубке он не появлялся.
Мы со старпомом стояли на крыле мостика. Тепло и неветрено. Над морем зажигались первые звезды.
— Видишь, он как мешком пришибленный, — кивнул Синельников на палубу, по которой вяло двигался боцман.
— Он ваш старый знакомый? — спросил я.
— На одной парте сидели, — откликнулся старпом. — Еще мальчишкой, как ни старался найти подход к нему, ничего не получилось. Дикарь, драчун. Случилось такое: мать у него в войну утонула — Вадьку в детдом взяли. Ну, там известно, какая житуха. Я жалел его, завтраками подкармливал, хотя крепко мне от него влетало, — старпом зевнул. — Так вот: сам не съел, ему отдавал, не помня зла. А разве он оценил это? Привел его раз домой, и что ты думаешь? Стянул деньги! Мелочь, конечно, рублей сорок всего-то, на них в войну горсть леденцов и можно было купить. Мне тогда влетело от отца: связался со шпаной. А Вадька на другое утро как ни в чем не бывало нахально спрашивает, что я на завтрак притащил.
Губы старпома, полные, масляно блестевшие, презрительно скривились.
«Узелок-то, оказывается, был завязан давно».
Боцман размахивал руками на баке. Матросы вытягивали слабину швартовых, протянутых с траулера. А внизу, под бортом, задрав голову, какой-то парняга просил штормтрап. Все было, как всегда, да не совсем: точно выпал какой-то винт в обычной нашей работе…
На океан пала синяя прозрачная ночь. Ярче горели топовые зеленые и красные огни траулеров. Мерно катились, выплывая из темноты, холмистые волны. Медленно Покачивало «Чукотку».
— Как она утонула? — спросил я о матери Палагина.
— Известно, как тонут. Мужиков-то на промыслах почти не было, а тут лосось на нерест попер, хоть голыми руками хватай. Сколотили из баб рыболовецкие бригады. Мужики у них на кунгасах рулевыми. Ну, привезли первый улов, на рыбокомбинате праздник. Мой отец из своего директорского фонда выдал спирту. Так уж повелось издавна — обмывать зачин. Рыбачки же в одной бригаде заартачились, не отпускают рулевого на гулянку. Ну, он плюнул и ушел. Поплыли бабы к неводам одни, думали, море это так себе, шуточки. Ну и пожадничали, дурехи, — вровень с бортами набрали рыбы. В устье реки, там, где речное течение сталкивается с морским, волны как в добрый шторм. Ну, и не удержали руль, кунгас поставило лагом — и захлестнуло… Отца тогда долго таскали, еле отвертелся, хоть и совсем не виновен…
Старпом почему-то стал мне неприятен. И я молча ушел в рубку. Синельников, наверно, почувствовал перемену в моем настроении и до конца вахты не сказал больше ни слова.
Утром я ждал: вот-вот нагрянет в кубрик боцман и даст мне самую тяжелую работу. Хотелось, чтобы между нами все осталось по-старому, пусть боцман точит на меня зуб. Но Палагин не появлялся. Ну, думаю, вспомнит обо мне после обеда. Не вспомнил.
На следующее утро я опять был предоставлен самому себе. И растерялся: нарушился заведенный порядок. Когда работы невпроворот, мечтаешь избавиться от нее, обойти, увильнуть. Драишь, красишь, плетешь маты, а мысли все об одном: как бы хороша была жизнь, забудь о тебе боцман хоть на денек. Но вот он забыл, и ты почувствовал себя лишним среди людей, занятых делом.
Провалялся до одиннадцати. Не выдержал, разыскал Палагина. Он мастерил на ботдеке штормтрап. Белые капроновые концы продевал в аккуратно закругленные, гладенькие балясины-ступени. На других кораблях обычно не утруждают себя: распилят доску, навертят дыр, пропустят через них манильский трос, и гуляй вверх-вниз по борту. А тут — каждая балясина отделана, ступить на такую любо-дорого.
— Боцман, ты никак забыл, что под твоим чутким руководством еще один кадр имеется? — окликнул я его.
Не вставая с корточек, он кинул на меня недоверчивый взгляд, поднялся, достал пачку «Беломора», выудил губами папиросу.
Я ждал, что Палагин предложит закурить. Это был бы мостик к разговору. Но боцман не протянул мне пачки.
— Так что мне делать?
— Брашпиль надо бы смазать, — искоса взглянув на меня, сказал боцман, чтоб отвязаться. Он не обратил внимания на выкинутый мной белый флаг примирения.
На следующее утро я опять выпрашивал работу. Боцман со мной не заговаривал. А как-то утром, когда мы, позавтракав, курили перед дверью на палубу, он поздоровался со всеми, кроме меня. Я по привычке протянул руку, но боцман прошел мимо.