— Не обращай внимания, — сказал мне Генка. — Он еще не отошел.
Ну ладно, боцман, не хочешь мира — не надо! Я убрал свой белый флаг и пошел забивать «козла» с мотористами. Надо — сам найдет меня.
V. ЛИДИНА ЛЮБОВЬ
Море всегда за пазухой камень держит. Так говорят старые морские волки. Живешь, живешь, плаваешь, уцелев, проходишь сквозь всякие передряги, вдруг — бац, и на ногах тебя как не бывало…
В рубку вбежал Серафим в стеганке нараспашку, в громадных, не по ногам сапогах.
— Срочно доктора… Я там боцмана ударил! — тонко выкрикнул он. Лисий вздернутый подбородок его дрожал.
Старпом и я не могли сдержать улыбки: сухонький, как мальчишка, радист свалил, видите ли, здоровенного боцмана, и теперь нужна медицина.
— И крепко ударил? — поинтересовался Синельников.
— Лежит! — ответил Серафим, торопливо включая судовую трансляцию.
— Ну-ка, посмотри, — кивнул мне старпом.
Я выскочил на крыло мостика. Ветер сильно рванул дверь, и мне пришлось налечь на нее спиной, чтоб захлопнуть. Как на парусах, понесло меня на ботдек. Внизу, на главной палубе, у самого фальшборта я увидел сбившихся в кружок людей. А над палубой, как огромный маятник, со свистом раскачивался гак, и я мгновенно понял, что здесь произошло. У нас весь экипаж выходит на подвахту, хочешь не хочешь, а два часа в день отдай физической работе. Это и помощь палубной команде, и для здоровья полезно, особенно штурманам и радистам — они двигаются мало.
Слабосильного Серафима всегда ставили к лебедке. Толку от него в трюме не было: там надо ворочать лопатой, перекидывая рыбу в отсеки, грузить на сетку мешки и ящики с провизией. Видать, на этот раз сетка и сорвалась. Серафим же не рванул гак ввысь, а боцман не успел увернуться…
Растолкав ребят, я взглянул на запрокинутое лицо Палагина. Глаза его были закрыты, на них лежала густая тень, точно они провалились. Он хрипло дышал.
— Несите в госпиталь, чего столпились! — крикнул я растерянным парням и побежал в каюту врача.
А по принудительной трансляции разносился вопль Серафима:
— Доктора скорей… Скорей доктора…
Нашу врачиху на «Чукотке» прозвали камбалой. Сейчас она металась по каюте в одном распахнутом халатике. И я видел ее острые, выступающие ключицы, плоскую грудь и острые коленки. Врачиха то принималась вытаскивать платья из рундука и кидала их на постель, то хваталась за голову, снимая бигуди, и короткие блеклые волосы смешно топорщились.
— Что там такое? — суматошно повторяла докторша.
— Боцмана гаком шарахнуло. Давайте собираться, — я снял с вешалки пальто и подал ей. — Влезьте в сапоги, и ходу. Скорей, Августа Львовна!
Возле меня, не отставая, вертелся Серафим.
— Ну, что он, как? Я ведь не виноват, правда?
— Тебе главное, чтоб не быть виноватым…
…Недавно я попал с Серафимом в одну подвахту и был не рад. Вместо того, чтобы опустить сетку с окунем в трюм, Серафим посадил ее на край люка. И посыпался на нас сверху окуневый град. А каждая рыбина мало того, что в слизи, мокрая до омерзения да колючая, так еще и весит килограмма два-три. Еле выкарабкались, чуть не потонули в этом окуне. А Серафим, подлая душа, подбежал, свесился:
— Как вы там, не ушибло?
Боцман быстренько выскочил, сгреб Серафима — и в трюм: метров с трех на кучу окуня, радист с головой в нее и зарылся. Выкарабкался, заныл.
— Я не виноват. Пойду к помполиту…
Жаловаться он, конечно, не стал. Да если бы и пожаловался, Александр Иванович ему же бы и ввалил: работай аккуратней!
— Не крутись под ногами! — я оттолкнул радиста. — Иди на подвахту, еще кого-нибудь огрей гаком.
— Погоди, — старпом сел за штурманский столик, достал вахтенный журнал, увесистую тетрадь, куда вписывалась, вахта за вахтой, жизнь корабля. — Рассказывай, как случилось. — Он строго взглянул на Серафима. — Ближе, ближе подойди. Не прячься.
— Да что… Я думал, в трюме уже подцепили сетку, начал ее поднимать. Ну, как увидел пустой гак, растерялся: что делать — в трюм его майнать или вывалить стрелку за борт. Пока соображал, гак и шарахнул боцмана. Он тоже хорош: я ему кричу, а он хоть бы хны…
— Ты не «хныкай», а говори по порядку, — одернул Синельников радиста, четким, убористым почерком выводя строчку за строчкой. — Черт, и угораздило же на моей вахте! Еще, глядишь, что серьезное — строгача впишут.
Утром без боцмана мне словно чего-то не хватало. Я без всякого аппетита пожевал кашу, выпил кружку кофе. Привык изо дня в день видеть напротив себя физиономию Палагина… Генка-мотыль показал глазами на боцманово пустое место.
— Навестим?
Тоже привык к нему, хотя Генку боцман, как и меня, не слишком жаловал.
…Холодно блестели стены госпиталя, резко пахло лекарством. Голова боцмана — в бинтах, как в тюрбане. Запавшие глаза уставились на нас.
Мы с Генкой потоптались у дверей, сели вдвоем на единственный табурет.
— Может, надо чего-нибудь? — робко спросил Генка.
— А то живо смотаемся и достанем, — поддержал я его.
Палагин шевельнул рукой, лежавшей поверх одеяла.
— Ничего не надо… — непривычно тихо сказал он.
— Наверно, больно? — не отставал Генка.
— Терпимо. А вот когда докторша вчера ковырялась в моем шарабане, так думал, она мне все мозги перемешает. Вот что, братцы, — боцман оживился, заблестели глаза. — Кто-нибудь постойте на шухере. Курить хочется…
Мы с Генкой переглянулись.
— А не вредно тебе? — осторожно спросил Генка.
— Ерунда. Я же с семи лет… — серые губы боцмана тронула улыбка.
Генка протянул ему сигарету, открыл чуть-чуть иллюминатор и на цыпочках вышел в коридор. Сощурясь, боцман с наслаждением затянулся раз, другой.
— Гости! — заглянув в палату, предупредил Генка.
Боцман торопливо протянул мне сигарету. Я заметался, не зная, куда ее деть. Смял в кулаке и чуть не взвыл от боли.
В дверях показалась Лида, она несла поднос, накрытый салфеткой.
— Вот завтрак, — негромко сказала она.
Я принял от нее поднос, поставил на табурет и поднял салфетку.
— Извольте завтракать, сударь! Хлеб, кофе, картофель… Стоп, а почему у нас только каша? — шутливо воскликнул я.
Лида, не обращая на меня внимания, склонилась над койкой.
— Давай помогу, Вадим Петрович…
— Да не хочу я есть, — отнекивался боцман.
— Ты же любишь жареную картошку. Я сама приготовила, — Лида, боясь поднять глаза, присела на краешек койки. Достала из кармана кулечек. — Вот тут еще конфеты… — она неловко положила кулек на одеяло. Боцман шумно втянул воздух, зажмурился и рывком отвернулся к стенке.
Не говоря ни слова, я вытеснил непонимающего Генку в коридор. Он помрачнел, закуривая, досадливо изломал несколько спичек.
— Лучше бы гаком меня долбануло, — вырвалось у него.
Бедный Генка! Он пережил позор неудачного сватовства.
Прошло дня три, боцман двинулся на поправку. Но с ним произошло что-то. Утром, когда я, как всегда, зашел проведать его, он с треском провел ладонью по крепкой рыжей щетине, обметавшей его до самых глаз.
— Бритву бы. А то испугаю доктора своей образиной.
Я сбегал за бритвой.
Розетка была в дальнем углу, шнур до нее не доставал. И боцман, придерживая подштанники, прошлепал к розетке.
— Никого не пускай, — попросил он. — Подопри дверь, и никого!..
А потом мы курили с ним, открыв иллюминатор и дверь. Дым острой струей вытягивало в иллюминатор. Боцман укрылся одеялом до подбородка. Разговаривал он невнимательно, явно к чему-то прислушиваясь. И вдруг умолк на полуслове: в иллюминаторе мелькнула Лида. Она вошла в палату и, увидев меня, смутилась.
Я шутливо раскланялся и выскочил из палаты.
Возле трапа сумрачно курил Генка.
— Ты что, сторожить нанялся? — набросился я на него. — Давай проваливай! — и хлопнул Генку по костлявой спине. — Пошли лучше до работы партию в шахматы сгоняем.
Все-таки боцман — здоровяга: так схлопотать по башке и скорехонько подняться — это дано не всякому. Через неделю, когда я после ночной вахты наведался в госпитальную каюту, она была пустой.
Боцмана я нашел на ботдеке. Он доделывал штормтрап, тот самый, на капроновых тонких концах. На Палагине были брезентовые штаны, ватник и ухарски заломленная мичманка.
Мы отошли с ним в затишок, уселись на палубу и, вытянув ноги, закурили.
Была ветреная погода. Небо заслонили густые облака, белейшие, как всегда по весне, точно откуда-то с дальней земли снялась с якорей зима и плыла, плыла на свой север. В разрывах облаков — бездонное синее небо, в воздухе прохладный запах первой зелени, опушившей землю, еще недавно такую неуютную, черную.
Я жадно ловил в соленом влажном ветре горьковатый запах ранней весны. Волны катились не темно-серые, а подсиненные, и там, на черте, где сходилось небо с морем, было туманно. Я вспомнил, что так бывает по утрам над полями. Это воспоминание налетело, как порыв сильного ветра. И дрогнуло сердце, застучало, замолотило на всю катушку.
— Вроде травой пахнет, — сказал я.
— Ерунда, на воде ее не почуешь, — отозвался боцман. Он поднял голову, уставился вдаль. — Вот море — другое дело: где-то еще возле Байкала уже тянет с востока соленым…
Мимо пробегал Генка с газовым ключом и отверткой: зачем-то понадобился на мостике.
— Слышь… — остановил его Палагин.
Генка выжидательно и с опаской поглядел на него.
Боцман добродушно хмыкнул: «Ты поездом хоть раз возвращался из отпуска?»
— Было дело, — Генка, явно заинтересованный, подошел ближе. — После мореходки на Камчатку ехал.
— Скажи ему, — боцман кивнул на меня, — откуда начинает пахнуть соленым.
Генка подошел к нам вплотную, заглянул нам в глаза, потянул носом.
— Никак нашли выпить?
— Куме блины на уме, — усмехнулся боцман.
— Может, поделитесь, а? — не отставал Мотыль, и глаза его вспыхнули.
Боцман отвернулся от Генки и, позабыв о нем, заговорил о покраске, о том, что надо подновить бегучий такелаж. Соскучилась, видно, душа по делу. А потом с кривой улыбкой, как можно равнодушней, поинтересовался: