Вдоль тротуара над обрывом бились на снеговом ветру голые, беззащитные рябинки. Я погрел заледеневшую, худенькую ветку. Далеко до осени, до рябиновой поры, когда вспыхнут они ярким пламенем. Осенью ягоды на рябинах висят низко — любой пацан дотянется, а никто не обрывает. Деревья эти растут для нас, моряков. Для нас они горят по осени, точно костры прощальные.
Сыпал снег, мело, и сугроб над обрывом начинал дымиться. Я бежал, и душа была не на месте.
На почте никто не допытывался, что я именно с «Чукотки». Выволокли тюк газет и груду писем. Газеты я отодвинул — месячной давности. Забил письмами карманы, что не вошло — высыпал за пазуху и на немеющих ногах заторопился в порт.
Я растормошил задремавшего на ступеньках трапа вахтенного, поднял за шиворот и отправил спать, а сам в рубке, в тепле и тишине, стал перебирать на штурманском столике цветные конверты. Не мне, не мне, не мне… Наконец, одно обожгло пальцы: Ивану Якимову. Из дома… Материнский угловатый крупный почерк, неуверенные, дрожащие буквы. Редко доводится ей писать. Будь я рядом, так совсем бы разучилась.
Перелопатив груду писем, я больше ничего не нашел для себя. А с какой стати мне написала бы Женька? Столько времени спустя? Хорошо, что мама не забыла. Горько было бы обмануться душе. Ждала, верила, рвалась — и понапрасну…
Закурив, я разорвал конверт, торопливо пробежал перечень родни, кланявшейся мне, благодарность за деньги, которые я посылал каждый месяц, и отчет, кому что на них куплено. И вдруг я натолкнулся на строки о Женьке. Дрогнуло сердце, сбилось и зачастило, точно я вздымался на кручу. Но почему о ней только сейчас, а в прежних письмах ни слова? Стал я перечитывать письмо. Да ведь это прошлогоднее! Иначе — с какой стати благодарить за поздравление с Восьмым марта, если сейчас конец февраля. И я вспомнил: в прошлом году, весной, когда мы вернулись из Аляскинского залива, кто-то сказал, что туда ушла наша почта. Через несколько месяцев она воротилась. А «Чукотка» была уже в Охотском море. Почта двинулась следом и не застала нас. Мы уже были в Аляскинском заливе. Скажи кому-нибудь на земле — не поверят. Приходили более поздние письма, а это все не могло настичь меня. Судьба оттягивала удар. И лучше бы совсем затерялось это письмо на морских дорогах.
Плясали материнские каракули, а может, это листок дрожал в моей руке:
«Петька приходил к нам пьяный в дым. Ругался, зачем ты разбиваешь жизнь, сманиваешь Женьку, законную его половину. Я ее видела намедни в магазине. У нее синяк под глазом. Ходит, ни на кого не глядит со стыда. Срамота какая. Сынок, прошу тебя, не тревожь. У них ведь, чай, ребенок будет. Пожалей. Зачем она тебе с дитем. Повремени пока, не приезжай».
И сразу без перехода:
«А Семен купил «Москвича». Живет всем на зависть…»
Я выскочил на крыло мостика, на вольный воздух со снегом, чтоб прийти в себя. Ты хотел знать все точно, а не жить неопределенностью и слабой надеждой. Что ж, теперь ты знаешь… Вот брат Семен, старший — это человек. «Москвичом» обзавелся. Приеду — прокатит… Я мысленно увидел его, широкого, спокойного, добряка с виду.
«Один пишем, два в уме», — любимая его поговорка. Она же — и принцип жизни. Он всегда радушен, не скажет в пылу спора горячих слов, о которых после стал бы жалеть. Он оставляет их там, в глубине. Но… попробуй, затронь любимую жилу, ущеми. Сожрет с потрохами и не поморщится. Он никому не должен ничего. Работает тихо, смирно, копейку бережет.
За славой не гонится. Но она не обходит его, потому что он, колхозный шофер, работать умеет. Машина у него всегда на ходу. И в ночь-полночь готов выручить соседей, если попросят. Ну и, конечно, люди не забывают этого. Живет он с показной скромностью. Тихо женился. Тихо построил дом. Незаметно появились дети. Пошел достаток. У матери не лежит сердце к старшему сыну, знаю. И у отца тоже. Но все ж в деревне покупка «Москвича» — событие. И матери почет и слава. И соседи простили ей незадачливый выверт среднего сына Ивана, хотевшего сманить жену от законного мужа. И мать просила, чтоб не было пересудов, оставить Женьку в покое. Раз вышла замуж — конец. Нечего воду мутить, полошить хранителей старых традиций…
Вот какой гостинец, значит, припасла мне земля.
— Ты что тут стоишь, кого дожидаешься? — окликнул меня Генка, высунувшись из рубки. — Вся, что ль, почта или еще есть?
Я вернулся в рубку, кивнул на столик.
— Вся. Остальное — пишут.
Он торопливо переворошил письма, взял свои и подмигнул.
— Ты как насчет завтрашнего вечера? У моей девчонки есть подружка…
— Хорошо…
— Смотри, чтоб не как в тот раз вышло, — засмеялся Генка, намекая на тот вечер, когда мы получили дипломы и отмечали это событие в «Прибое». Его дружки познакомили нас с девчонками из пединститута. Одна после провожала Генку, когда в начале июня уходили в Охотское море. А у меня не получилось. В ресторане еще ничего было, в компании незаметно. Вышли, разбрелись по парам. А мне с моей знакомой и говорить не о чем. Точно стена какая между нами. Проводил я ее до общежития. Она облегченно вздохнула. И мне тоже стало легко. Я ее даже не запомнил, встречу — не узнаю…
— Хорошо…
Только не быть одному. Не думать о Женьке. Вышла замуж — пусть живет и здравствует. А мы выпьем за ее здоровье, за ее счастье.
Пытался представить Женьку с ребенком и не мог. Точно наяву видел, как летела она ко мне в клубе, смеющаяся, обрадованная встречей. Потом — танец, когда она, какая-то беззащитная, прижималась ко мне, и я слышал торопливый стук ее сердца. А из угла, из толпы парней, нас прожигали сумрачные, налитые угрозой взгляды из-под косой челки. Неужели теперь тот парень у Женьки в мужьях?
Жизнь ее переменилась. Все, связанное со мной, кануло и, наверно, не вспоминается. К чему воспоминания серьезной семейной женщине?
А я живу этим, для меня, казалось, ничто не пропало, ничто не ушло, и я не хочу поверить, что больше никогда она не кинется мне навстречу.
Мне виделось, как Женька жарко шепчет на ухо мужу слова, какие и мне шептала… Я сгорал от ревности. Все кончено.
Я ходил по мостику, курил. Не помню, как я провел ночь. Вроде и спал, и не спал.
К утру немного отлегло. Я принял душ, надел парадный костюм и вышел на палубу.
Мельтешил снег. Город скрылся. Над причалом косо мчались струи ледяной пороши и угасали в черной обеспокоенной воде.
Успели мы прийти, а то загорали бы за воротами бухты суток трое-четверо: город на виду, а недосягаем. Женатики извелись бы.
Синий утренний свет едва пробивается сквозь летящий снег. А в общем-то нормальная зимняя погода. Ох, и закачусь я нынче на весь день… Найду, чем занять себя. А вечером — «Прибой»: туда всех прибивает — уходящих и приходящих.
Делать мне было решительно нечего, и я слонялся по пустому, вымершему кораблю. Спустился в машинное отделение. Генка, скорчившись на верстаке, сладко спал. И такое у него было безмятежное, детское лицо, что не дашь парню двадцати одного, от силы — шестнадцать. А ведь механик, огромное хозяйство ему доверено. Машинное отделение — это добрый цех какого-нибудь завода. Я еле растолкал его:
— Почему не в каюте спишь?
— Раздеваться не хочется. Мыться, потом опять робу напяливать. Дед велел еще кое-что поделать, а потом на двое суток… — он почмокал губами от удовольствия. — На двое суток на берег…
Ну что с него возьмешь, пацан пацаном. А еще на Лиде жениться хотел. Умора…
— Ополосни свой самовар да пойдем завтракать, — велел я ему. И Генка, все еще не проснувшись, покорно поплелся умываться.
Долго, пока не продрог, стоял я на мостике с подветренной стороны, разглядывал черные силуэты кораблей в бухте. Им не хватало места у пирса, а может, они готовились уйти, да вот шторм их задержал.
Синее утро выцветало, белело. И вот-вот должен был появиться Синельников, чтоб я наконец мог стать совсем земным. У него сегодня уйма дел. Дали отдохнуть денечек, а теперь надо отчитываться за плавбазу. Инспекторы, начальники нагрянут. Тому — дай такую справку, другому — другую, третьему — еще какую-либо бумагу. А с меня спросу нет — гуляй!
Продрогший, заснеженный, ринулся я в каюту. Не глядя перед собой, налетел на женщину, закутанную в платок, и чуть не сбил ее с ног.
— Черт безглазый… — услыхал я знакомый, чуть глуховатый голос.
— Лида? — вырвалось у меня, прежде чем я успел сообразить, кто это.
Я распахнул дверь каюты и обнял Лиду за плечи.
— Проходи. Откуда?
— С неба свалилась.
Она сняла платок у порога, отряхнула снег и села к столику на диван.
Лицо ее было бледным, поблекшим. Снег и утренний холодок не коснулись его. Глаза усталые и больные. Она старательно разглядывала каюту, чтоб не встречаться со мной взглядом.
— Что случилось, Лидок? — спросил я.
Она вскинула голову:
— С чего ты взял?
И опять отвела глаза, расстегнула старенькое, с потертыми бортами пальто, слишком легкое для такой погоды, прикрыла колени платком.
Лида молчала. Я закурил, открыл иллюминатор. В каюту полетели снежинки: падая, они съеживались, пропадали, превращались в темные пятнышки.
— Ну что, в молчанку будем играть? — не выдержал я. — Скажи хоть, как поживаешь, где трудишься? У меня нет семейного альбома, а то дал бы тебе посмотреть. Так, кажется, развлекают гостей.
— Перестань! — брови Лиды сердито дернулись. На лбу пролегла резкая складка. — Нечем мне хвастать. У хорошего хозяина и свинка — господинка, а тут до сих пор угла своего нету, того и гляди, из «бич-холла» выгонят.
Лида резко повернулась.
— Дай закурить, что ли, — она с вызовом взглянула на меня. — Не удивляйся…
Я знал этот знаменитый бич-холл, гостиницу моряков. Там вечная неустроенность, в комнатах всегда как после попойки. От разудалой веселости жильцов эту гостиницу водило и шатало, точно корабль в крепкий шторм. А ей, домовитой, зажечь бы свое окно, зажить тихо и спокойно. Да не с тем, видно, человеком, судьбу связала. У него на земле даже прописки нету…