— Опаздывает?
Я оглядел зал. Палагина не было.
На синем море, которое распростерлось во всю ширь позади эстрады, там и сям виднелись силуэты кораблей. Какой-то выдумщик приделал к мачтам маленькие лампочки, и они горели, печальные и далекие, как в настоящем море.
Появились музыканты — парни в белых рубашках без пиджаков.
Зал оживился.
Зазвенели рюмки.
Внезапно я увидел боцмана. Во всегдашнем сером свитере и почему-то в мичманке, он взошел на эстраду, склонился к барабанщику, что-то сунул ему в руку. Барабанщик кивнул и подошел к микрофону.
— По заявке члена экипажа «Чукотки»… — разнеслось по залу, — исполняем песню тех, кого нет с нами.
Появилась белокурая вихлястая девица и стала громко нашептывать в микрофон:
Были они не трусами,
Бросившими весло,
Ребятам с кудрями русыми
Просто не повезло.
Ребятам с глазами синими,
Что неба и моря синей,
Ходить бы век по глубинам
Дорогой заветной своей.
Как по команде, над столиками блеснули рюмки. Появились танцующие. Танец нужен был им для того, чтоб в этом переполненном зале побыть наедине с теми, кого они обнимали и медленно-медленно вели между столиками. Поднялись и мои соседи. Не танцевали только такие, как я, одинокие. И, наверное, настоящее одиночество посетило меня не в ту ночь, когда на «Чукотке» надрывался оркестр и ребята по очереди приглашали женщин на танец.
Настоящее одиночество пришло теперь, потому что тогда я еще надеялся, что у меня с Женькой все наладится.
Мичманка Палагина приближалась, мелькала между танцующими.
Я привстал и поднял руку. Вадим удивленно остановился.
— Присядь! — выкрикнул я.
Не гася деланно-удивленной улыбки, Палагин придвинул стул поближе ко мне.
— Привет, привет…
— Утром Лида прибегала, расстроенная… — начал я с ходу.
— О Лидке — ни слова, — перебил он, и в голосе его прозвучали знакомые боцманские нотки. Но тут же вновь неприятная деланная улыбка осветила его лицо. — А встретил меня, так здрасьте вам! — боцман чуть приподнялся и, поклонившись шутовски, сорвал с головы мичманку.
— Где это тебя обкорнали? — не удержался я. Голова Палагина была остриженной и круглой, как шар.
— А есть место. Постригут, помоют и переночевать оставят… Ну, угощать будешь? — и, не дождавшись ответа, взял графинчик. Плеснул мне в рюмку, себе в фужер. — Обмоем встречу, штурманок. Я еще не успел причаститься! А сам знаешь, голодный бич страшнее волка, сытый бич смирней овцы, — глаза Палагина горько смеялись.
— Мне твоя смиренность ни к чему. И вообще хватит валять дурака! — сказал я и, расплескав, отодвинул рюмку.
— Соскучился, говоришь? Приходи чаще. Как соскучишься, так и валяй сюда! — Вадим залпом выпил и крякнул. — Хороша, чертовка…
— А на какие шиши ты…
— Не беспокойся, у меня дружков на десять лет хватит, — перебив меня, беспечно ответил Палагин.
Неужели ошибся я в Вадиме?
Неужели он и вправду, как захудалый бич, станет навещать былых друзей на кораблях как раз в то время, когда пора за стол?
Неужели он может то с одним, то с другим обмывать в ресторане чужие встречи и разлуки?
Я увидел, как с дальнего столика Вадиму подавали знаки истрепанные парни. Среди них, как именинник, сидел моряк, весь в новеньком. И они почтительно пригибались к нему, когда он что-то говорил.
По залу плыли волны музыки и среди них, ныряя и выскакивая, плыл, шепелявя, голос певицы.
В море кидали тралы,
Брали рыбу на борт.
И снова в ночах считали
Дни до прихода в порт.
Но с домом прощались скоро,
Тянулись к своей звезде.
И плыли к своим Командорам
И к Алеутской гряде…
— Так ты мне скажи, как жить думаешь? — спросил я Палагина. — Не наскучило отдыхать-то?
Боцман нахмурился, выудил толстыми белыми пальцами папиросу из моей пачки.
— Не хочу я бильярдным шаром быть, чтоб гоняли, в какую лузу вздумается… — он взял графинчик, плеснул полрюмки мне, остатки вылил в фужер и выпил. — Иные всю жизнь с корабля на корабль, как от женщины к женщине, бегают. А другие не умеют так, — боцман окутался клубами дыма. — Ладно. Кого это интересует? — Потом пьяненькая улыбка осветила его лицо. — Ну, а как твои дела? Ты у нас чудной парень.
— У меня все в норме, — сухо ответил я.
Палагин не отставал.
— Я о той девчонке спрашиваю.
— Все нормально. Она замужем, теперь у нее ребенок, — я говорил спокойно, словно не обо мне речь.
— Лидку жалко… Такую девку загубил… Знаешь, когда она пришла в госпиталь с этими гостинцами дурацкими, я губы до крови искусал, чтоб не зареветь. Меня, понимаешь, меня, и вдруг нате, конфетками… — лицо его помрачнело. — Если и стыдно мне теперь, так это перед ней. Остальным-то до меня дела нет.
— На корабль тебе пора. Неужто не надоела эта жизнь? — сказал я и обвел рукой зал.
— Хорошо ты поешь, да только мне плясать неохота и вообще хватит! — резко сказал боцман и свел брови. А потом принялся рассматривать свои руки. С них сошла шершавость, они побелели без работы, короткопалые, с выпуклыми крепкими ногтями, такими руками только ломы в узел вязать.
— Тебя на любой корабль возьмут. Что ты вбил себе в голову: «Чукотка», «Чукотка»…
— Не в «Чукотке» дело, — скривился он. — Хотя и в ней тоже. Я там каждый дюйм вылизывал… — боцман усмехнулся. — Что Синельников не возьмет меня, давно понял. Я его вот так знаю, — он провел ребром ладони по горлу. — Он, поди, ногой перекрестился от радости, когда я заявление принес. Еще в школе ему от меня доставалось…
— Постой, постой, — перебил я его. — Синельников рассказывал, как ты мальчишкой украл у него из дома сорок рублей. Было такое или нет?
— Да что ты! — он стукнул по столу кулаком. Подскочили и попадали рюмки. — Да я не знаю, что с ним сделаю… — боцман заскрипел зубами, — он же поклеп на меня тогда возвел. Сам стянул, а на меня взвалил. Для того и домой позвал, что боялся, обнаружат пропажу, и ему влетит. А перед этим он леденцами обжирался. Весь класс у него клянчил. А он, как собачонкам, бросал нам по леденчику… — боцман заглянул в пустой графинчик, резко отодвинул его. — После того, как меня таскали к директору из-за этих денег, я его и отделал. Доказать-то ничего не мог. Никто меня и слушать не хотел: ни директор школы, ни в детдоме. И, стало быть, Синельников одержал верх надо мной, хоть и ходил побитый. — Палагин недобро прищурился. — А сейчас он тоже хотел бы верх взять. Но шалишь, брат! Я вернусь только на «Чукотку»! Или подохну под забором. Нельзя, чтоб такие, как Синельников, верховодили.
…Им не стучать стаканами
За возвращенье в порт… —
неслось по залу.
В микрофоне сипело, скрежетало, как будто настоящий корабль шел через ледовое поле.
А дым под потолком, как туман, застилавший звезды, и над эстрадой — безнадежно далекие огоньки траулеров, которых тебе никогда не нагнать.
Им не стучать стаканами
За возвращенье в порт.
Они в океане канули
В двенадцатибалльный норд…
Были они не трусами,
Бросившими весло…
Ребятам с кудрями русыми
Чертовски не повезло…
До меня дошел истинный смысл этих слов. Говорилось не только о гибели. Уходя в море, мы теряем, может быть, самое дорогое — присутствие близких. И этих дней и ночей, прожитых вдали от них, никто не вернет, и тех, отведенных для счастья дней и ночей у каждого из нас впереди все меньше. Но странный мы народ — моряки, не похожи на земных людей. Порою ненавидим море, потому что оно обкрадывает человека. Но без моря не можем. Это как неизлечимая болезнь. Порой отступает, затихает на время, а потом вспыхивает с новой силой, и никаким лекарствам не справиться с ней.
Певица вздохнула. Песня кончилась. На мгновение ударила тишина.
Толчея в главном проходе между столиками распалась. К нашему столику вернулись соседи. Палагин поднялся.
— Ты погоди. Надо что-то делать, — загорячился я.
Боцман бросил мне на плечо короткопалую лапу, наклонился, дохнул: «Прощай!» — и меня резанули его глаза, беззащитные и какие-то растерянные, как тогда, на состязании. И голос у боцмана, когда он сказал «Прощай!», был какой-то надсадный. Но вот, напружинившись, как в крепкий шторм, когда из-под ног вырывается палуба, он отошел к столику в дальнем углу.
А я ни о чем не мог думать. Шепот боцмана разрастался в крик: «Прощай!» Так кричат в ночи, падая с высокого борта в холодную темень воды. А огни все дальше, дальше…
Я торопливо рассчитался и подошел к Палагину.
— Собирайся!
— Останься, друг! — уцепились за него парни. Но боцман поднялся, стряхнул с себя руки пьяненьких приятелей.
Мы заметались у подъезда, выбегая навстречу зеленым огонькам такси. А огоньки проплывали в снеговее и таяли, точно медузы под бортом. Вывернет их волной, проглянут они сквозь кипение белой воды, и волной же их увлечет вглубь.
Нет, боцману с Синельниковым не примириться. Надеяться на это — значит, не знать их совсем, не понимать, что они идут по жизни разными дорогами.
Передо мною тоже раздваивалась дорога. Дошел до развилки. По одной пойдешь — спокойную жизнь себе обеспечишь. И удача никогда не оставит тебя, и успехи по службе, и всякие блага и радости. По другой двинешься — будешь мятым и клятым.
Вот Генка еще не дожил до этого, чтобы перед ним вдруг раздвоилась дорога. И я до сегодняшнего дня не видел развилки, хотя смутно чувствовал, что она должна быть. Наверно, каждый человек приходит на распутье в своей жизни, и кто-то, не раздумывая, берет вправо или влево, а кто-то останавливается и решает.
XII. ЯНСЕН
Мы переночевали в «бич-холле». А утром, еще до полярного света, когда город только просыпался, я отправился к Рихарду Оттовичу.