— Знаете, мы с Павликом скоро купим машину. Я записалась на очередь. И мне сказали: года через три очередь подойдет. Мы как раз накопим денег. У нас будет большой отпуск. И махнем мы на машине через всю страну…
Авинова говорила, а я отрешенно слушал ее и поддакивал, и передо мной вновь вставал тот февральский циклон. Год прошел с того времени.
Я представил себе вдову Авинову. Чувствовалось, что она молоденькая. Как дико, неправдоподобно звучит в наши дни: молоденькая вдова. Они, конечно, строили с тем мотористом Авиновым, тоже салагой, планы на сто лет вперед. По себе знаю. Может, он и в море ушел, не испив до дна медового месяца. Мне самому когда-то на первом месяце женитьбы пришлось идти в рейс. Каждый день такие телеграммы закатывал, что кеп и радист, как я теперь понимаю, не могли читать их без улыбки и исподтишка, сожалеючи на меня поглядывали: парень как парень, а слюни распустил. «Считаю часы до встречи, целую сто миллионов раз…» Этой чепухой у меня каждая депеша заканчивалась.
Вот что может сделать с человеком несвоевременный выход в море… А эта женщина… От любви не сходят с ума. Но если вдруг жизнь, казавшаяся наполненной до краев ожиданием встреч, семейных радостей, всего-всего, что связано с любимым человеком, в какой-то день вдруг станет пустой и лишенной смысла, потому что единственного в мире, самого близкого больше нет, — этого человек может не выдержать.
Авинову, конечно, лечили и вылечили. Но когда приходит циклон, она вновь оказывается в прежней жизни и тянется душой к своему Павлику, она ждет его, потому что главным в ее прежней жизни было ожидание.
Мы не выпускаем изо рта сигарет. И Вадим Сергеич, оглядев каюту, где под самым потолком висела сизая туча, отвернул барашки иллюминатора. Стало слышно, как шуршат волны вдоль борта. Ветер, плеснувшись в каюту, закрутил, разгоняя дым, сорвал с капитанского рабочего столика под иллюминатором какие-то исписанные листки…
— Нам надо всегда возвращаться, — глухо сказал старый капитан. — Во что бы то ни стало приходить из плавания. Потому что в конце концов дело здесь не только в нас самих.
МОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ
Мы с Нюркой поднялись затемно. Печь растапливать не стали. Быстренько поели вчерашней картошки и вышли в предрассветные познабливающие сумерки.
День предстоял необыкновенный. Мы готовили посылку на фронт. Вот уже три месяца, с тех пор, как Нюрку приняли на завод и она стала два раза в месяц приносить получку, возмечтали мы о посылке. Я уже и ящичек припас, ладный такой. И глядя в его желтое нутро, планировал, что туда положить. Мне виделись на дне его добрый шмат сала, обвалянного в соли, два стакана махорки и носки, белые, пушистые, из настоящей шерсти, в которых на любом морозе, что дома на печке.
С каждой получки мы с Нюркой откладывали на посылку. И вот наконец-то идем! Проплывают темные нахохленные дома нашей улицы. За ними, в стороне от дороги, вдали — никогда не дремлющий завод.
Никто не попадается навстречу, вот до чего рано мы встали. Но дел сегодня много, и каких дел — разве улежишь! Мы шли ходко. Впереди стало светать, как будто кто приподнимал край продырявленного во множестве покрывала, а за ним был вечный свет.
У меня с этим днем, кроме посылки, была связана еще одна серьезная мечта. Мечта о лыжах. Но это — если останутся деньги от посылки. Главное — посылка. В конце концов обойдусь и теперешними, из бочечной клепки, тоже прут, будь здоров!
Я приготовился к худшему, однако в самой глубине души надеялся, что мне повезет, — смотря какой базар будет. А вдруг сало подешевеет, и нам хватит на все, и, может, сегодня понесут меня настоящие лыжи с самой высокой горы, как на крыльях.
По белым степным снегам разметалась розовая заря. Было тихо и морозно. Но тепло нам было, и столбы городских розовых домов приближались заметно.
Когда проходили огороженное колючей проволокой поле, из дальнего, приземистого, полукруглого строения под названием ангар выскочил самолет и понесся прямо на нас, оторвался и, сложив лапки с колесиками, с ревом пролетел над нашими головами.
— На фронт! — крикнула Нюрка. Она-то знала. На этом, взлетевшем, тоже было кое-что сработанное ею…
Потом мы проходили станцию. И надо было далеко обходить состав с танками, поросшими белой морозной щетиной. И это было приятно: чем длиннее состав, тем лучше. Дает жизни Урал!
Я начал было считать танки, но Нюрка схватила меня за руку и потащила, и я подумал, что считать не надо, не надо мне знать, сколько танков направляется к фронту, потому что это военная тайна. И хотя я свой, все равно знать мне не положено…
На базаре было людно. Сквозь толчею мы прошли к молчаливому рядку круглых, закутанных в пуховые платки теток, которые торговали мясом и салом. Тетки, приехавшие из дальних деревень, отвешивали на безменах кому мяса, кому сала, комкали пачки синих и красных денег и совали, совали их за пазуху. Наверно, потому они и были такими толстыми, что много денег напихали в себя…
Нюрка приценилась у одной, у второй. Нет, цены были высокими и твердыми, нечего было и думать о том, что сбавят. И мы пошли на толкучку за носками, чтоб не обмишулиться. Не то возьмешь сала, а на носки не хватит. Да и на махорку надо было оставить.
Черт с ними, с лыжами!
Шли мы с базара довольные. Я не давал Нюрке нести покупки, пока руки не отвалились от тяжести. Но как блаженна была эта тяжесть!
Только одна мысль не давала мне покоя. Не понимал я, зачем этим теткам продавать сало. Что такое деньги? Ну, зачем они? А сало — можно и на фронт послать, и самим останется… Ну, да ладно! Главное — посылка от нас с Нюркой пойдет на фронт.
Состав с танками был на прежнем месте. И когда мы уже при закатном солнце обходили его, я сердито крикнул красноармейцу у хвостового вагона:
— Прохлаждаетесь, значит, могли бы поторопиться!
Красноармеец шевельнул красноречиво штыком. А Нюрка съездила мне по шее.
Но я не мог успокоиться, видя такую медлительность.
— Ну, может, нельзя днем двигаться, — рассудительно сказала Нюрка. — Мы же не знаем, Может, надо поскрытнее доставить, чтоб ударить внезапно.
И я подумал, что так оно, наверное, и есть, зря я на красноармейца напустился. Конечно, лучше двигаться ночью, подальше от любопытных глаз.
Голодные, промерзшие и счастливые пришли мы домой. Я, не раздеваясь, кинулся к ящичку. Уложил сало, махорку и носки. Эх, не хватало чуток до крышки. Надо бы еще из одной получки отложить, но разве дождешься, когда она будет, эта получка!
— Придумаем… — сказала Нюрка. — Может, семечек…
— Вот еще… — оборвал я ее. — Не позорься. Там что, посиделки?
Матери не было. Она уходила чуть свет на ферму. И приходила на несколько часов перед обедом, а потом опять уходила и возвращалась, когда во дворе ночь. Не дождался я ее, чтоб похвастать посылкой, забрался на теплую печку, и повалил меня сон. Нюрка села под лампу, делать еще одно дело, без которого посылка не могла уйти.
Давным-давно принесла она от подруги квадратик синего шелка, как раз на платочек. И теперь должна обвязать его кружевами и вышить самые красивые слова из всех, которые мы знали: «Вернись героем!»
— Ты старайся, Нюрка! — командовал я, с усилием раздирая слипшиеся глаза. — Старайся, утром отправлять буду!
— Ладно, командир, будь спокоен! — со смехом ответила она. Но утром, когда Нюрка ушла на завод, я обнаружил, что она не справилась с заданием. Обвязать-то платок обвязала и «Вернись» успела вышить. А еще слово не осилила. И все потому, что незапланированную «Нюру» вышила, сорока.
«Ну, ладно! Раз ты так, то и я в тени, безымянным, оставаться не хочу!»
В школу я еще не ходил, только на будущую зиму собирался. Но у нас до этой осени жила учительница, пока ей не дали квартиру, и она учила меня читать и писать. Взял я иголку с красными нитками и после «Нюры» выметал «Васа». Что ж, раз есть «Нюра», то почему не должно быть «Васи»? Я ведь тоже не сбоку припеку, посылка-то и моим кровным делом была.
Конечно, влетело мне. Но я стоял на своем, и творение мое Нюрка распускать не посмела. Так и ушла посылочка!
Ушла, а весной обернулась письмом. Оказывается, попала она к молодому летчику. Он прислал Нюрке фотографию и требовал ответную. А мне ни словечка, словно меня не было. Я был оскорблен таким невниманием. А еще летчик. Сбитый самолет фашистский на своем счету имеет. Врет, наверное. Куда такому?
Я критически разглядывал фотографию летчика, этого Сережи Проничева. Одна звездочка на погоне. Грудь без медаленки. А уж вид на себя напустил такой важный. И глаза с прищуром.
Нюрка со мной не согласилась.
— Никакой не вид. На документы же, балда. А где ты видел, чтоб на документах смеялись. Вон возьми мой пропуск, погляди. Что я, смеюсь?
Мать тоже близко поднесла к глазам. Долго разглядывала фотографию и сказала:
— Парень серьезный! — и тут же всплакнула.
От отца давно, с самой зимы, ничего не было.
— Слышишь! — прищурилась Нюрка и взяла у мамы фотографию и так же близко поднесла к глазам, стала изучать ее, чтоб еще раз найти подтверждение достоинств незнакомого парня.
— Посмотрим, — буркнул я. Отнял у нее Сережу и, встав на стул, поместил ее, крохотную, под стекло в рамку, где у нас были фотографии родных: поместил в левом нижнем углу.
— Ты повыше, повыше подвинь, — попросила Нюрка.
— Заслужит, тогда и подвинется! — сурово сказал я и спрыгнул со стула.
Ладно. Пусть он не обратил на меня внимания. Мы не гордые. Напомним о себе еще. Фронтовик просил фотографию. Что ж, снимемся вместе с Нюркой. Уж если и тогда он не заметит меня, я отпишу ему такое…
Нюрка, конечно, хотела бы сняться одна. Фотография крупней бы вышла. Конечно, то — одна, а то — вдвоем, есть разница. Но не на такого напала!
— Только уйди без меня! — пригрозил я. — Живо напишу летчику, как тебя с танцев провожают!
А ее, действительно, провожал один инженер с завода вот уж несколько раз. Они тихонечко усаживались в кухне, чтоб мама не услыхала. Но я ухо держал востро, спрыгивал с печи, прибавлял в лампе огня и сурово молчал, пока тот не уходил.