Мой лучший друг — страница 27 из 28

— Ну ладно, возьму! — согласилась она. Испугалась, наверно!

И вот еще в темноте, по незастывшей грязи, опять направились мы в город.

Когда рассвело, я все поглядывал сбоку на разрумяненную Нюрку. Глаза ее светились тревожным и радостным светом, прядка темных волос выбилась из-под платка и красиво повисла над бровью.

— Ты волосы не убирай! — заметил я. — Тебе так личит.

— Тебя не спросила! — отозвалась она. Но послушалась. И мы так сфотографировались одетыми, хотя фотограф хотел нас раздеть. Я только шапку снял. И напрасно. Когда сделали фотографии, Нюрка расстроилась. Уши у меня, как лопухи, торчали. Нюрка сказала, что неприлично такие уши фронту показывать, смеяться будут.

Я и сам, приглядевшись, понял, что уши портят весь вид. И на Нюрку бросают тень. Подумают, что и у нее такие же, только она их под платок упрятала.

И я решился. Схватил ножницы и стал отстригать себя во имя сестренки. Пусть ничто не затмевает ее красоты.

Но Нюрка — ты что, рехнулся! — вырвала у меня ножницы.

— Пусть что хотят, то и говорят! Уши и у тебя, как уши. Израстут.

Заклеили конверт. Написали с обратной стороны: «Лети с приветом, вернись с ответом».

Нюрка стала возвращаться с танцев одна, отшила инженера. И правильно. Нельзя же переписываться с летчиком и еще гулять с кем-то.

Редко присылал письма наш Сережа. Но мы не обижались — человек воюет. И потому, не дожидаясь его ответа, писали каждую неделю, приглашали в гости. Ничего такого не имели мы в виду. Никаких там целей для себя. Это была наша ниточка к фронту.

И для нас с Нюркой самым любимым делом было сочинять письма. Вечерами, когда Нюрка работала в дневную, ставили мы на стол в горнице лампу, садились рядышком. И сначала от первого до последнего слова оговаривали, о чем пойдет речь и как придумать, чтоб получилось складно, а потом уж под мою диктовку она начинала писать. Мать присаживалась напротив и, подперев щеку ладонью, слушала и улыбалась, не разжимая губ, горькой своей улыбкой, когда порой дело доходило до ругани в нашем с Нюркой совместном творчестве.

Настало лето, горячее, сухое, от которого одно спасение было в реке, где и проводил я долгие дни.

Однажды, после полудня, когда наша ватажка только что отобедала хлебом с огурцами и лежала в дремоте на горячем галечнике, на берегу раздался девичий крик:

— Где Васька Бутенков?

Я лениво поднялся, в глаза ударила яркость дня.

Света было так много, что ничего не разглядеть вокруг.

Привыкнув к свету, я увидел Соньку, Нюркину подружку, которая, несмотря на жару, была в платье с длинными рукавами, с цветастым платком на плечах.

— Ой, мамочки… — затараторила она. — Приехал этот самый ваш Сережа… Звезда на груди. Красивый, как принц… Мать с работы вызвали и Нюрку тож. Беги…

Я подступил к Соне и, заглядывая в глаза, спросил:

— Какая звезда, покажи? — много ведь всяких звезд. Неужели звезда Героя? Сережа-то ничего не писал вроде.

— Ну какая! Золотая! Что я, маленькая?

— Вот здесь? — прижал я руку к гулко застучавшему сердцу. — На красной ленте? Побожись.

Но Сонька презрительно поджала губы.

— Сейчас как побожусь, три дня на пузе лежать будешь.

Значит, правда! Герой Советского Союза!

Босоногий эскадрон, поднимая пыль, ринулся в село. Недалеко от нашего дома бойцы спешились и с трудом удерживали горячих коней, дожидаясь моего возвращения.

В нашем маленьком домике за ставнями, закрытыми от жары, слышался людской говор. Значит, не наврала Сонька! Я прошел в прохладные сени. Вышла мать, в чужом голубом платье, оно было широко ей и длинно, и она то и дело поддергивала его на плечах. Но зато — шелковое, в таком не стыдно встретить героя.

— Ну, а мне что надеть? — спросил я торопливо.

Мать вскинула на меня сухие горячие глаза, зашептала:

— Ищут. Ты погоди заходить-то… Не покажешься же ему так…

В кухне послышался басок.

— Александра Ивановна, мамаша, где же вы?

Он! Выскочил я из сеней, перелез через плетень в чужой огород. Присел, сжался в комок. Не обидно мне было, что мать не пустила к Сереже. Действительно, как показаться ему? На мне латаные-перелатанные штаны. Ни ботинок, ни рубахи целой не было. Да и не нужно было бы летом, кабы не этот случай… «Ищут, — проговорил я про себя. — Как же, ищут». Эх, как хотелось предстать перед Сережей в новеньких ботинках, белой рубашке и черных штанах. Но я знал, что этому не бывать. Не сыскать такого богатства в селе, хоть днем с огнем насквозь пройди.

Так просидел я два или три часа, уже вечерело. Спадала жара. Я видел, как к нашему дому тянулись люди. Ко мне несколько раз подходили пацаны — эскадрон подтянулся во двор, — подходили и докладывали:

— Спрашивает про тебя…

— Сам знаю! — отвечал я, и они уходили. А я завидовал им, посторонним, горькой завистью: они могли войти в сени в чем есть и глядеть на моего Сережу сколько влезет. А я — не мог.

Доносился глухой густой говор. Весело там. И никто обо мне и не вспоминает. Эх ты, Сережа! А мать и Нюрка тоже хороши, нарядились и обо мне забыли…

Но вот я услышал тот самый басовитый молодой голос.

— Показывайте, где он там!

Значит, проболтался кто-то!

Голос приближался. Я растерялся. А уж голос надо мной, со смешком:

— Так вот ты где, Васа… Чего не заходишь?

Сжавшись, снизу увидел я светлый чуб, расстегнутый ворот гимнастерки, блеск погона и сияние на груди. Облокотился Сережа на плетень, и глаза у него, прищуренные, смеются.

«Ах ты, — думаю, — еще смеешься…» Вскочил я и кинулся от Сережи. Бегу, а сам завернул голову, на него, всего золотого, гляжу…

А он схватился рукой за кол и легко тело через плетень перебросил. И вот я трепещу высоко в его руках. Извиваюсь, рвусь, «пусти» кричу. А Сережа притиснул меня к груди. Теплая звездочка в щеку вдавилась.

— Васька! — услышал я. — Зачем ты прячешься? Я так хотел познакомиться с тобой… Эх, Васька…

И у меня, как у маленького, хлынули внезапные слезы.

Никогда я нюни не распускал. Ни в драках от боли, ни от обиды. А тут если не заплакать — задохнешься. И я плакал сладко, и светлело у меня на душе от этих обжигающих слез. И прижимался я покрепче к теплой родной звездочке.

— Ну, перестань, Васек, перестань, — тихонько уговаривал меня Сережа, и я чувствовал, что мы начали спускаться из огорода к речке. — Давай, брат, выкупаемся, охладимся…

Хоть и приятно было на руках, но что скажут пацаны? Я приподнял голову и увидел, что эскадрон в почтительном отдалении спускается за нами.

— Пусти, Сережа! — рванулся я, взглянул на него. И увидел, как повлажнели его глаза и лицо стало напряженным.

— Да брось ты, брось, — зашептал я. — Увидят, чего доброго! — надо было спасать репутацию Героя. Он поставил меня на тропинку и подал руку. И мы рядышком стали спускаться. Я незаметно взглядывал на Сережу.

Он был совсем не таким, каким показался мне у плетня. Волосы не золотые, а чуть желтоватые, щедро пересыпанные белиной, уж и не поймешь, какие. На правой щеке, которая была с моей стороны, лиловый лоскут кожи от уха до подбородка, гладкий, безжизненный. И зубы у Сережи — казенные, сплошь стальные.

А когда он разделся и ушел щупать воду, мы с пацанами оценивающе оглядели его непривычно белую фигуру и увидели на правой лопатке такой же бледно-лиловый лоскут, как и на щеке.

«Горел… И не один раз… А зубы — наверно, подбитый самолет сажал, а может, таранил…» — пришли мы к заключению.

По очереди держали на ладонях звездочку. «Глянь, такая маленькая, а тяжелая. Золото!» Гладили его погоны с тремя звездочками и награды — два ордена и пять медалей. «До конца войны у такого еще добавится»… — это решение тоже было принято единогласно.

— Дядя Сережа, а сколько у вас сбитых? — спросил самый бойкий из нас.

Но не услышал Сережа, в этот миг, вскрикнув, вбежал он в речку и нырнул. Ох и нырнул! Как бог. Его не было долго, и мы уж беспокойно зашарили глазами по реке, а потом голова его показалась у противоположного берега. И мы, как по команде, кинулись ему навстречу.

А потом он, как и мы, скакал, наклонив голову, на одной ножке, выливая воду из ушей. И награды на расстегнутой гимнастерке весело звенели, и ничего не было слаще этого звона. Ребята остались на берегу, а мы с Сережей пошли окружной дорогой, чтоб поговорить. Дома-то не дадут. Сережа перекинул через плечо ремень и не запоясывался, пока не поднялись в село. А я нес его ладную фуражку с золотыми распластанными крыльями и звездочкой в ободке над козырьком. Вечерние облака стояли над рекой, тоже золотые. И отблески их чуть покачивались в медленной воде.

Я не знал, как мне называть моего Сережу.

На всякий случай я осторожно сказал:

— Дядя Сережа…

— Я тебе не дядя, — живо откликнулся он. — Нашел дядю. Я тебе просто Сережа. Понял?

— Понял! — с облегчением воскликнул я, и сердце замлело от того, что, подумать только, с таким человеком, с Героем Советского Союза, я запросто говорю, называю его Сережей, как если бы он был моим кровным братом…

Сережа вытащил коробку «Казбека». И нас окутал ароматный табачный дымок, смешанный с запахом нагретой за день зеленой земли.

— А сколько Нюре лет? — словно невзначай спросил Сережа.

— Семнадцатый.

И я, захлебываясь, рассказывал ему о сестренке, о том, что она работает на заводе, который к нам эвакуировали, самолеты для фронта делает. Это была военная тайна, но какая же тайна от Героя? Многозначительно упомянул, что стахановка она. Токарь высокой руки. И благодарностей у нее столько, от самого Сталина есть даже, придем — покажу.

— Так, значит, я на ее завод приехал за самолетами… — радостно воскликнул Сережа. — Вот здорово!

Мы уже поднимались к селу. Сережа пошел тише.

— Ну, а кавалеров-то у нее, поди…

— Брось, — отрезал я. — Никого у нее нету.

— Ну да, заливай, — весело откликнулся Сережа и хлопнул меня легонько по спине. — За сестренку горой, значит? Правильно.