Мы вытащили этот проклятый якорь. Мужики развязали избитого капитана и под конвоем проводили его в рубку. Он завел двигатели, и яхта отправилась в Патайю. Буйный тропический закат почти умер, лишь на линии горизонта потемневшее небо освещали оранжевые и фиолетовые всполохи. Обессиленные, мы сидели на носу корабля и любовались красивым зрелищем. Молчали. Мой самый длинный в жизни Новый год заканчивался. Он был веселым, суматошным, позорным, парадоксальным и грустным. Как и вся наша жизнь. Но и он заканчивался. Как и вся наша жизнь…
Мужчины в семейных трусах, с вываливающимися пивными животиками, женщины в обтрепавшемся кружевном белье смотрели на умирающий закат и думали, казалось, об одном и том же. «Как и вся наша жизнь…» – думали они. И вдруг среди плеска волн в наступившей уже темноте послышался тихий, но очень наполненный понятной и известной всем русским печалью голос. На самом носу яхты, обнимая одной рукой успокоившуюся Любку и глядя на погибший закат, пел Лампа:
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на плечах.
Другие тихие голоса подхватили песню, и общий слившийся голос стал совсем не тихим. Он легко перекрыл и шум волны, и гул работающих двигателей яхты. Он заполнил собой все. И звучал сильный, грустный, широкий, как море…
Бежал из тюрьмы темной ночью,
В тюрьме он за правду страдал,
Идти уже дальше нет мочи,
Пред ним расстилался Байкал.
Я не пел. Я смотрел на поющих русских людей, и из моих глаз текли слезы. «Дураки мои любимые, – думал я. – Дебилы мои родные, быдло мое ненаглядное, какие же вы все хорошие. Да, невоспитанные, да, агрессивные и иногда злые, но свои в доску, родные, любимые…» А люди под шум волн продолжали петь:
Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет
И грустную песню заводит,
О Родине что-то поет.
«Да, Сибирь, – думал я. – Суровый край, где тайга закон, а медведь прокурор. Но крылатая, черт возьми… крылатая Сибирь. И воспарит она еще на радость всему человечеству. И таких высот достигнет, которых даже вообразить себе трудно. Ведь уже парила. Написала великие романы Толстого и Достоевского, создала Пушкина и Чайковского, Гагарина к звездам запустила. Вот из таких же точно русских мужиков и баб они вышли. Потому что хоть и дикие мы люди, но великие, наверное… Может, самые великие на свете. И воспарит, обязательно еще воспарит наша „Крылатая Сибирь“. Не может не воспарить, ведь если есть крылья, не летать нельзя…» Тут проснулся дремавший во мне черт и язвительно заметил:
– Ага, воспарит, конечно, воспарит, парили уже однажды, а потом рухнули. Чуть весь мир своим коммунизмом не придавили. И сейчас рухнут, ты что, не видишь, сколько тяжелого, грязного и мерзкого в твоих великих людях. Давят их к земле, и они всю землю давят. Задавить они хотят землю простотой своей и величием. Ты чего, не видишь?
Я хотел ответить ему, что вижу, но это ерунда, потому что хорошего, доброго и сердечного в них больше. Я многое хотел ему ответить… Но не успел. Песня грянула с новой силой, и черт заткнулся сам по себе.
Бродяга Байкал переехал,
Навстречу родимая мать.
«Ах здравствуй, ах здравствуй, родная,
Здоров ли отец мой и брат?»
«Отец твой давно уж в могиле,
Землею засыпан лежит,
А брат твой давно уж в Сибири,
Давно кандалами гремит».
Песня закончилась. Все снова замолчали. На душе стало тоскливо и хорошо. Так бывает, поверьте, когда тоскливо и хорошо.
– Смотрите, звезда! – вдруг сказал Лампа, и все подняли головы вверх. На небе действительно зажглась крупная первая звезда. Что-то в ней было необычное, слишком крупная, что ли, слишком ласковые и греющие душу у нее были лучи. Я встал и посмотрел на любующихся звездой сибиряков. Они улыбались. Их головы были подняты в небеса, лица их просветлели, успокоились и стали похожи на детские. Я тоже перевел взгляд на звезду, и, хотя точно знал, что до Рождества еще несколько дней, да и верующим назвать себя не мог, но все равно, улыбаясь и радуясь непонятно чему, я произнес древнее красивое слово.
– Вифлеемская, – сказал я, и тоска из моей души куда-то ушла.
Антон ЧижБудет что вспомнить
Больше терпеть нельзя. Новый год – не каторга для послушных сыновей. Они, в конце концов, превратились в самостоятельных мужчин. Ну, почти самостоятельных. Проживание у родителей с мамиными супами не считается. Проживание – временное. А какая разница, где есть суп? Это личное дело каждого мужчины. Главное – мы уже не мальчики, которым под бой курантов позволяют бокал шампанского. Один за новогодний вечер! Требуем два как минимум. Да и вообще…
Нечто такое или близко к тому крутилось в неокрепших мозгах двух молодых людей накануне праздника. Людьми этими являлись я и Макс.
Удачно пройдя сквозь перестройку до половины 90-х в диком расцветете сил, мы с Максом страдали от глубоко вросших в нас шкур «хороших мальчиков». Я был просто хороший мальчик, который уже, вы только подумайте, работает на телевидении. Макс представлял собой хорошего мальчика без вариантов. Других в интеллигентной еврейской семье не водилось. Макс честно делал все, чтобы не быть им: пошел служить во флот, начал курить, стал мастером соблазнений (по его словам, которым все верили). Он лез из кожи вон. Кожа не отпускала. Я тоже налегал, как мог, но мамины супы были сильнее.
Между тем, не подумайте, у нас двоих за плечами имелся один брак, закончившийся разводом, и одно проживание в гражданском браке, закончившееся разъездом. С какого конца бутылку открывать, мы знали не понаслышке. Но все это не то. Скучно, пресно, нафталинно. Короче говоря, жить так дальше было нельзя. А еще стыдно было перед телеколлегами, которые не вылезали из случайных связей и порой засыпали лицом в гранитную набережную. Нам с Максом не получалось испачкать чистые костюмчики чем-нибудь по-настоящему взрослым. На душах у нас скребло: пора-пора окунуться в грязную действительность.
Новый год являлся рубежом, за которым светила настоящая жизнь, полная приключений и прочих гадостей. Его надо было перешагнуть любой ценой. Для этого мы составили план: что делать после боя курантов в первую ночь 95-го года. В план наш входило, во-первых… Ну, пока не время об этом.
– Надо отметить так, чтобы было что вспомнить, – сказал Макс.
Я не спорил. Планку одолеть, а если не сдастся – взять силой. И вообще надо прожить так, чтобы остались яркие воспоминания. Особенно про новогоднюю ночь.
В наших планах особая надежда возлагалась на приобретение Макса: красную машину. Ну, красной она выглядела в тех местах, где не ржавая. А машиной называлась по техпаспорту. Проезженные лета и разный люд довели ее до околелого состояния. «Фольксваген», одним словом. Макс потратил на это ведро все скопленные деньги плюс то, что добавил папа. Ну, какая разница, сколько папа добавил. Добавил немного, почти все. Зато у Макса появилась первая взрослая машина. На ней мы дадим жару в новогоднюю ночь. Друг так рвался за руль, что не помнил, где находились его права. Если они вообще были. Ничего, в Новый год и так сойдет. Гаишники добрые, потому что пьяные. Как и весь народ.
Так вот, ближе к нашему плану счастья.
Сигануть в настоящую жизнь, то есть просто смыться еще до полуночи, нам было трудновато. То есть стыдно перед родителями. Мы сговорились, что встретим со стариками, как полагается, глотнем шипучего и отчалим в ночь свершений. Макс заедет за мной около половины первого, и тут уж никаких отговорок быть не может: мальчики рванут во взрослую жизнь без прав и тормозов.
Все началось складно. Отгремев бокалом и пригубив застольное изобилие, я объявил родителям, что «мне пора». Под изумленным маминым взглядом заставил себя встать из-за стола. Папа сделал вид, будто ничего не случилось, ребенок взрослый, пусть поступает, как считает нужным, если ему наплевать на традиции семьи. Отгоняя от себя совесть, я позорно бежал в морозную ночь. Как ни хорохорился, вместо чувства свободы я ощущал себя последним негодяем, который испортил родителям любимый праздник. Я бежал, как картежник, сжигая мосты и оставляя за собой пепелища. Нет, Максу за нашим столом, конечно, нашлось бы место, и нам даже разрешили бы напиться. Но я бы упал ниже ватерлинии в своих глазах. Нет, бежать, бежать…
Металлолом Макса заехал на тротуар, как буксир, застрявший на мели. Сам приятель, сияя победной физиономией, курил в окно. Ветер возвращал сигаретный дым обратно в салон.
– Ну, как прошло? – спросил он, отмахиваясь.
Я сказал, что легко и без проблем.
– Вот-вот, и я чудом сбежал, – согласился он. – Поехали?
Вырвав из сердца корни сыновней любви, как полагается мужчине, я сказал, что теперь нам одна дорога: только вперед. Надо же что-то вспоминать в унылую старость.
Мы ехали по пустынным заледеневшим улицам, закиданным грязным снегом. В новогоднюю ночь, Макс был в этом уверен, на частном извозе можно сшибить бешеные деньги. Это и значилось первым пунктом плана. Идея казалась блестящей. Вот только очередей голосующих не наблюдалось. Куда-то они попрятались. Макс крутил баранку, источая уверенность, что на нас рухнет водопад денег, багажника не хватит, чтобы складывать купюры. Его вера материализовалась: на темном перекрестке нам отчаянно махал дядечка.
Макс вжарил по тормозам. Я успел выставить ладони, чтобы не проверить лбом трещину лобового стекла. Ремней в машине не имелось. Зато дядечка находился в приподнятом настроении. Ему надо было в конец Петроградской стороны. Макс подмигнул мне и задрал тройную цену. Дядечка согласился сразу. И плюхнулся на заднее сиденье. Начало оказалось положено.
Ехали мы своеобразно. Только ночь скрывала Макса от правосудия. Пассажиру было все равно. Он цвел в той стадии праздника, когда все представляется милым и смешным. Разговор между нами «на всякий случай» об оружии, из которого мы любим палить, дядечка пропустил мимо ушей.