имаю – существо это совсем не радо. И готово, укрывшись в какой-нибудь щели, переждать это неприятное, ненужное ему время.
Однако время прорезает призрачный мир лучами моего дневного ума, и я, серая, вялая, тлеющая, испаряюсь.
И кто же из нас я? Этот вопрос мучает меня.
Ведь та, которая во сне, ничем не лучше моего отца, которого я так осуждаю. Она – плоть от плоти и кость от кости его дочь. С его ленцой, привязанностью к простым удовольствиям, с равнодушием к людям, до которых ему нет никакого дела, с философией «после нас хоть потоп». Пока та, другая, существует, я чувствую себя неловко за все те речи, что я произношу перед гораздо более цельной Ларисой. И – тушуюсь. И потому часто свертываю свои разглагольствования, не довожу до логического конца программу своего критичного, придирчивого ума, подстегивающего меня обнаруживать все новые и новые глубины несовершенства мира и людей.
А логический конец один: в таком душном, мелком, сером, несовершенном мире не захочется жить.
Кому не захочется жить? Тому мелкому, серому, несовершенному существу – полуживотному из моих поверхностных снов перед самым рассветом? Но ему все равно!.. Это только я не-спящая, следя за собой же во сне, тоскую и скучаю, не принимая себя такую. Та, другая я, – мутное течение в глубине прозрачной, искрящейся реки; всплывая на поверхность, муть эта налипает, как пена, на днях чистой радости. Пока та, другая, есть, меня, радостной, доброй, счастливой, нет. Я, не-спящая, ею обкрадена.
И робко стучится в клеть моего ума, свербя в сердце виной и тоской, вопрос: «А может, и у отца тоже есть его не-спящий отец?» И кому я в таком случае так яростно желаю смерти – не этому ли тайному, одному на двоих, старчески-сонному существу внутри нас? Тень этого сонного существа накрывает отца, и некогда чистая вода заболачивается до такой степени, что я начинаю забывать про то, что основа всего сущего – вода, а не грязь, и главное, я перестаю испытывать отвращение к дурному виду и запаху.
Но не этот ли запах у меня внутри?…
Я – Сталин, убивающий своего отца-сапожника в каждом встреченном обывателе: буржуе, кулаке, нэпмане. В каждом, кто не с нами. Даже в собственном товарище. Даже в себе. Я всюду ищу предателей ребенка, вытеснивших его за обочину этого мира, где он, весь в слезах, стоит и ждет, когда люди, опомнившись, вспомнят о нем, который всех их любит.
Я поклялась защищать его, мечтающего одарить всех нас нетленными и несуетными богатствами, до последней капли крови.
И я защищаю – но он отодвигается…
Я продвигаюсь вглубь себя, но он, отвернувшись в страхе и ужасе, вжимается в непроницаемую красную тьму, и вот я уже не вижу его в глубине, куда он так самоотверженно нырнул. Я в бешенстве. Я почти как Ставрогин, и рыщу, как лев, испытывая себя и других на прочность.
Еще немного, и я захочу испытать на прочность даже его, ребенка, скрывшегося от меня без всяких объяснений.
Ведь, кажется, в глубине души я считаю, что страдания очищают душу.
Святые слезы ребенка, омывая душу, спасают мир. А значит, отцеубийство и детоубийство – две стороны одной медали.
Я, старающаяся быть беспристрастной, думающая, мучающаяся, отмотав срок в школе, возвращаюсь домой, хожу по комнате из конца в конец и сочиняю повесть, записывая ее небольшими кусками в раскрытой на столе ученической тетради.
Повесть называется «Несколько дней из жизни профессора». В ней два главных героя – сын и отец.
Отец – профессор-онколог, создавший лекарство от рака, но при этом он не пожелал открыть свое изобретение миру из жажды наживы. Он принимает пациентов тайно, на съемной квартире, под расписку о строгой секретности. На вырученные деньги он строит себе за городом роскошный особняк в старинном готическом стиле.
Сын же живет с матерью, так как родители в разводе. Он знает о тайне отца и не желает иметь с ним ничего общего, так как стяжательство профессора слишком омерзительно, чтобы можно было дышать с ним одним воздухом. Всегда отстраненный, холодный, высокомерно не замечающий людей, сын профессора имеет только одного друга. Этот друг – полная его противоположность: он прост, добродушен и весел. Не замечая людских пороков, он далек от того, чтобы осуждать кого-то, и, вероятно, поэтому то и дело пробует помирить своего лучшего друга с отцом. Но тот всякий раз отказывается. Так и живут они – отец и сын – по разные стороны баррикады, а друг ищет способы как-то сблизить их.
Эти два человека – бессердечный сын профессора и его добросердечный друг – были, видимо, двумя раздутыми до крайностей, расколовшимися персонифицированными частями моей натуры. А отец был моей тенью, если ее увеличить. Я бы не хотела быть похожей на него, но какое-то зерно этого образа, видимо, присутствовало, пусть и совсем малое, размером с горчичное. И я не знала, как утрясти все это внутри себя. Я чувствовала только, что, проявляясь на бумаге, эти образы проявляются и внутри меня. Сталкиваясь и споря между собой, они обтесываются друг о друга и с каждым днем, каждым годом, каждым новым моим шагом и новым произведением становятся тоньше, можно сказать, интеллигентней и, увы, незаметней. Не сливаясь с неким высшим, скрытым во мне началом и не преображаясь под его воздействием, они создают иллюзию слитности и преображенности, и я всякий раз принимаю их за исправившихся в конце произведения героев.
Так день за днем и тянется моя иллюзорная жизнь – в иллюзии совершенства, которая время от времени терпит жестокое фиаско, когда все эти герои вдруг выскакивают, как джинн из бутылки, стоит кому-то или чему-то ущемить меня, задеть за живое. С каждым днем, каждым годом герои эти, теряя грубую силу, становятся более тонкими по натуре, а значит, в чем-то слабей.
И кто из них победит?
Повесть и заканчивалась этим вопросом, так и не нашедшим художественного разрешения.
Но в ней были многочисленные увещевательные лирические отступления, обращенные от автора к герою-сыну.
Я писала примерно так:
«Слишком уж ты стал взрослым, Виктор Цавеладзе, сын своего отца, уже не сапожника и даже не топографа, а профессора. Так дело не пойдет! Ты, конечно, похитрей, чем Маленькая Разбойница, но глубина твоя по-прежнему не стоит и выеденного яйца, да вдобавок еще и скучна. Профессор же, возможно, переедет в будущем из особняка в Вавилонскую башню со всемирной библиотекой и осчастливит человечество чудом сотворения хлебов и зрелищ. Только это человечеству не поможет, ведь наверняка среди зрелищ не будет мультфильмов. Посему я ставлю границу между мною и вами, и, пожалуйста, не пытайтесь сместить ее в глубь моей территории. Вы спешите вперед, а я – назад. И это – увы или к счастью – непоправимо. При жизни без границ один из нас должен будет неизбежно свернуть со своего пути, а это – слишком серьезно.
И пока я так донкихотствую, пока плыву сквозь время на белом корабле с высокими парусами, в который превращается в моем воображении наш пятьдесят восьмой дом возле Тбилисского моря, напевая в душе: „Капитан, капитан, улыбнитесь“, мои разведенные по разным сторонам баррикады герои и их секундант-примиритель живут отдельной жизнью лишь на бумаге.
А что такое белый лист бумаги? Он – снег, вечно первый и свежий, ласковый, нежный, искрящийся. Припав к нему из горной выси моего ума, причастившись его кристальной чистоте, да не упаду, даже если и преткнусь!»
Закончив, я собрала все три тонкие черновые тетради, переписала всё в такие же три тонкие тетради набело и, отправив в редакцию журнала «Молодая гвардия», принялась со спокойным сердцем за продолжение своей эпопеи о Советском Союзе.
И на этот раз я таки дождалась ответа.
Спустя два месяца заведующий отделом прозы известил меня, что я, скорее всего, обладаю литературными способностями, но журнал пока не готов публиковать мои произведения ввиду их пока еще слабого художественного качества. И посоветовал продолжать писать, прочитав для начала книгу о труде писателя «Золотая роза» пера К. Паустовского.
Этот совет, который я сочла за долгожданную заботу старшего друга, окрылил меня. Раздобыв Паустовского, я принялась за отшлифовку своего главного писательского труда – романа-эпопеи о Советском Союзе, который еженедельно пополнялся в течение нескольких лет новыми главами.
Эти три месяца без родителей очень нравились мне. Теперь я могла писать не украдкой, прикрывая тетрадь от колкого любопытства мамы, а расхаживая по квартире и записывая то, что прорисовывалось в воображении. Новый поворот будущего произведения, новая черта в героях, новая идея могли посетить меня и за обедом, и во время сна. И тогда рука привычно тянулась к тетради.
Казалось, что из нашей квартиры вместе с суетой и суматохой выехало и все лишнее. Я успешно ликвидировала всегдашний мамин кавардак и навела порядок, который старательно поддерживала. Такой порядок, хоть я и следила за ним машинально, без пиетета к хозяйству, стал для меня опорой, придавал уверенность и высвобождал пространство и время для более важных, интересных и позитивных занятий. Таковыми, кроме «кручения хвостов собакам» с Ларисой, которая, как и все вокруг, понятия не имела о том, что я живу одна – я держала это в строгом секрете, – было чтение художественной и научной литературы, писательство, слушание музыки, просмотр аналитических телепередач, художественных фильмов и новостей, чтение газет…
К занятиям причислялись также размышления и мечтания.
Мечту я считала делом серьезным и крайне оскорблялась – не за себя, а за мечту, – когда замечала у окружающих признаки пренебрежения к столько возвышенно-реалистической, весомой субстанции.
А из занятий чисто материального плана мне нравилась кулинария, но больше как процесс принятия пищи.
Обычно я удовлетворялась жареным картофелем, яичницей и кефиром, но при этом аппетит у меня был отменный. Чтобы удовлетворить его прихоти, я покупала сливочный торт и, разрезав его на довольно приличные куски, с удовольствием начинала утро с нежного бисквита на тарелке, запивая его молоком.