Мой маленький Советский Союз — страница 33 из 42

Это было ужасно: из моего нутра рвался вверх космический корабль, он уже затопил все пространство клубами огня и дыма, но его не пустили в небо! Придерживающие его фермы не раздвинулись, как раздвигаются чресла роженицы, и, продолжая полыхать испепеляющим пламенем, этот гигантский корабль застрял во мне связанным лилипутами Гулливером. Лилипутами же, напрягая до предела все душевные и физические силы, руководила я – из своего лежачего положения в углу невидимой границы с неведомо чем.

Пошатываясь, держась за окаменевший живот, я спустилась с крыши и попросила градусник.

Тут-то и выяснилась, что у меня температура. Вскоре появились отеки, и «скорая» доставила меня в больницу с диагнозом «аллергия на солнце».

Больница представляла собой комплекс одноэтажных зданий на небольшой тенистой территории, обсаженной липами и каштанами. За оградой шла своим чередом жизнь. На старой улице с возведенными сразу после войны двухэтажками была детская площадка с качелями, откуда в палату просачивались гомон детворы и звон велосипедов. Жизнь шла! А я умирала… Причем я почти не сомневалась, что умру, и, ужасаясь этому факту, старалась подавить в себе жгучую привязанность к этим простым и милым радостям за стеной больницы. Глаз я почти не открывала. Так было легче: надо заранее поставить крест на том, что так дорого, потому что покидать все это слишком ужасно, и я могу, не справившись с этим ужасом, впасть в панику.

Мать целыми днями плакала под окном, отлучаясь из больничного двора только на ночь. Заглядывая в окно, она видела меня, все так же лежащую в поту. Она показывала мне какую-то еду – кучу еды, которую наготовили тети. Но я не могла ничего есть, меня тут же выворачивало.

Доктора не могли понять, отчего у меня столько дней держится температура. Они провели уже два консилиума и продолжали колоть мне димедрол, леча от аллергии. А димедрол еще более усиливал чувство нереальности, порождая тревогу. Сны мои состояли из кошмаров. Да я и не спала. Провалившись в первые секунды в какое-то черное, отвратительно пахнущее, похожее на могилу болото, я начинала кричать и, как ошпаренная, выскакивала из сна. Дежурная медсестра обнаруживала меня сидящей в постели с колотящимся сердцем. Не зная, чем помочь, она на всякий случай предлагала: «Может, еще димедрольчика?» Я мотала головой, по лицу у меня в темноте катились слезы. Мне было жаль себя, жаль своей ускользающей жизни. И было жалко мою бедную, остающуюся одну, идущую утром к больнице на подгибающихся от страха ногах маму. Зачем она прожила жизнь? А тети зачем? А бабушка?… Где черпает силы дедушка, чтобы вставать на протяжении пятидесяти лет каждый день в шесть утра и идти на завод? Где у людей завод внутри – другой завод, механический? И что случилось с моим заводом? Часы мои, забежав вперед и сбившись, кажется, останавливаются…

Но как же все-таки мила даже такая – убогая, не знающая счастья – жизнь! И как бы мне хотелось в ней остаться. Я бы не глядя отдала все, лишь бы просто сидеть, как бабушка, посреди двора на железной кровати. Просто дышать, просто смотреть вокруг, просто пить, есть и не чувствовать этой острой тоски по чему-то и по кому-то – кому-то далекому. Эта тоска, это далекое и изъяло меня из жизни. Я – как дерево исторгнутое из сада, лишенное почвы. Но как же мучается в этом саду каждое живое существо!.. Как всех жалко! Нельзя причинять им вред даже мыслью!.. Каждая божья коровка, каждая былинка, каждая глупая курица, каждый цыпленок, мотылек, мышь или лягушка достойны жизни, и надо идти босиком, чтобы не задеть и былинки.

Но я не умерла.

Однажды утром надо мной склонились трое – незнакомый молодой доктор и медсестра с санитаркой.

Переложив меня на носилки и сказав, подмигнув: «Поехали», они повезли меня через весь двор в другое помещение, где в похожей на операционную комнате с лампой-прожектором доктор, сосредоточенно погрузившись в работу, ввел мне в вену какую-то желтую жидкость.

Невидимые схватки внутри закончились. Корабль-Гулливер пропал, будто его и не было, и я была спасена.

– Ну вот, – удовлетворенно сказал доктор, – температура сразу спала. Надо было давно ввести ей гаммаглобулин.

– А можно я в палату пойду пешком? – спросила я, тут же сев и пытаясь нащупать ногой тапочки, которые прихватившая их санитарка тут же поставила на пол.

– Можно-можно. Дуй давай… – весело разрешил доктор.

И я рванула во двор, чувствуя необыкновенный аппетит.

– Ну, что там у тебя? Давай скорей! – сказала я, улыбаясь встретившей меня матери.

И она тут же ошарашенно достала курятину, а я, присев на какую-то лавочку под липой, тут же проглотила громадный кусок с от души посоленным помидором, несмотря на тревожные советы матери есть покуда поменьше. А ведь все эти дни я зареклась наносить вред даже курице!

Вынырнув нежданно-негаданно из ужаса, которым объято наше существование, на обыденную поверхность, я, как и большинство, опять впала в болезненное нечувствие, вписалась – пусть боком да с краю – в зашоренное, прикрытое со всех сторон от неприглядной правды, болтающееся, хлипкое, плохо сколоченное суденышко. В этом унылом утлом суденышке многим плылось так хорошо, что они и знать не ведали о Мировом океане. Что уж говорить об океане-Космосе с покачивающейся на спинах китов Матерью-Землей!..

Я поступила как писатель Пришвин, который настолько проникся Природой, что прозрел в ней Мать, указав человеку место ее соработника и защитника, развенчав его помыслы о себе как царе. А потом он случайно убил чайку, целясь в утку. Положил эту чайку перед собой и долго любовался ее оперением. Любивший природу Пришвин так и не догадался выбросить охотничье ружье. И над всеми его прекрасными, духом напитанными книгами легла со вздохом убиенная им чайка.

Я тоже продолжала судить людей, забывая про то, что все мы – страдальцы, и тем самым стреляла в них из арбалета огненной мысли, одна из стрел которого угодила даже в любимого мной Пришвина.

Восхитительно-прелестный, наполненный легким шумом цивилизованного дня, рафинированный изысканными интеллектуальными игрушками и подслащенный развлечениями, похожий на эстраду мир тихо летел в тартарары. И при этом ничего не чувствовал!

А в основании его, как в часовом механизме, лежала маленькая деталька – чайка.

Опять я стала плохой…

* * *

…Спортзал до отказа наполнен школьниками.

Для того чтобы разместить всех, из классов принесли все стулья. Стулья принесли также из столовой, принесли, не забыв захлопнуть обитую кожей дверь, из учительской. Все бегут со стульями, прихватив по два, по три, некоторые торжественно несут их на голове, поставив сиденьем на макушку. На выходе из школы нет никаких заградительных штуковин. Скорее их надо бы поставить на входе.

Сегодня премьера спектакля школьного драмкружка по сказке Сент-Экзюпери «Маленький принц».

Я не знаю, кто такой Экзюпери, но фамилия звучит красиво, и я настроена на какую-то тихо и взволнованно поднимающуюся к небу волну, кружащую, как самолет, который нарисован на афише, оставляющий после себя в синеве белую полоску.

Драмкружок открыла год назад молодая женщина – актриса русского ТЮЗа. Я не записалась в него только потому, что очень волнуюсь на сцене и из страха провалить спектакль ни за что не позволю себе участвовать в нем. А так у меня неплохие актерские способности.

Из нашего класса в драмкружок ходила только Нелли Агапишвили – всеобщая любимица, староста и отличница. Тоненькая, подвижная, обаятельная и привлекательная, вежливая, с утонченными манерами. Казалось бы, я должна была ее любить. И я действительно подпадала под обаяние ее ровного дружелюбия. Но чего-то мне в ней не хватало. Чего? Наверное, бурь, выходящих за край. Ведущих к самому краю – краю бездны. Принуждающих заглядывать в эту бездну и идти потом дальше – по воздуху…

Но сегодня она играет главную роль. И наш класс гордо занял весь второй ряд в зрительном зале. Мы сидим за спинами наших учителей, рассевшихся вместе с родителями участников спектакля в первом ряду.

И вот оно – начинается… Синий занавес со звездами из золотистых блесток раздвигается под органную музыку, и я вижу самолет – настоящий кукурузник с двойными крыльями, пропеллером и шасси, только двухметровый. Рядом, обхватив руками колени, сидит летчик – самый высокий мальчик из параллельного класса Миша Гусельников. Он грустен и задумчив… Кругом только желтые пески, только солнце. И совсем нет воды. Не поднимая головы, он медленно начинает повествование о том, как встретил однажды Маленького принца.

Сцена погружается во тьму, и из ее глубины сверху выплывает лодочка, а в ней – Маленький принц… Летчик сразу встает, и они, подбежав друг к другу, берутся за руки.

– Они и в жизни влюблены друг в друга – Нелли и Миша, – слышу я сзади чей-то восхищенный шепот: в третьем ряду сидят одноклассники Миши.

Мир меркнет. И тихо струится, заволакивая бездну, влажный, нежный свет. Он одновременно и белый, и синий, и золотой. И немного розовый.

Это я, взявшись за руки с Маленьким принцем, иду куда-то по воздуху. Лечу куда-то. Скатываюсь кубарем в рвы и, поднявшись, снова иду.

Я вспоминаю, как на кровать ко мне, мечущейся в температурном бреду с кораблем-Гулливером внутри, подсаживается полуглухая девочка со слуховым аппаратом и принимается уверять:

– Ничего, ты еще выздоровеешь. Ты, главное, не бойся. У нас доктора – волшебники. Может, ты хочешь пить? Принести тебе воды? А хочешь кефира?

Она так вкусно предлагает кефир – взрослые так не умеют. Взрослые – пустые, как те десять тысяч новых роз взамен той, первой, оставшейся на маленькой планетке, нашей главной планетке, от которой нельзя отрываться. Которую нельзя покидать даже на время, и всегда надо устремлять к ней свой сердечный свет. И ловить – встречный.

А как же Лис, Лис, Лис?

Кто возьмет его за руку, напоит водой, подведет к самолету?… Кто его приручит?

Кто его спасет, если все волшебники будут преданы лишь одной своей Розе?