Мой марафон — страница 25 из 29

В школе царила полная тишина, когда Таня вернулась. Она тихонько постучала в спальню мальчиков. Никто не ответил. Таня открыла дверь и позвала:

— Григорий Григорьич!

Молчание. Все ещё спали.

Сама судьба подсказала ей решение.

На цыпочках подошла Таня к кровати учителя, нагнулась, попробовала приподнять крышку его чемодана, крышка поддалась. Таня сунула туда правый кулак, разжала и, выдернув руку, словно из горящей печки, умчалась за дверь.

Всё это она проделала на одном вдохе и перевела дыхание только в коридоре. И в коридоре же она сообразила, что всё равно тринадцати рублей не хватает... Зачем же она так сделала? Глупость какая... Ни то ни сё. Никому не помогла, только всё запутала. Что же теперь делать? Что?

Ей не хотелось идти в комнату, и она пошла вдоль коридора, к лестнице, а потом на третий этаж и там встала у окна и глядела вниз — на исчерченные дощатыми настилами дворики, на улицу, по которой словно медленно протаскивали цепь из прикованных друг к другу грузовых машин.

Потом вдруг стало шумно, как во время перемены, хоть звонка и не было. Таня нехотя пошла обратно, на второй этаж. Ещё с лестничной площадки она услышала голос Григория Григорьича:

— Все зайдите сюда! Девочки, заходите!

Вместе со всеми Таня вошла в комнату мальчиков.

Григорий Григорьич стоял у своей кровати; перед ним — чемодан с откинутой крышкой, а в руке он держал скомканные деньги. Быстро махая рукой, будто деньги были горячие и он хочет остудить их, Григорий Григорьич говорил:

— Ну вот, нашлись. Я сам во всём виноват! Сунул их зачем-то в книгу... Так что всё в порядке. А ты, Миша, извини нас! Всех извини! Мы перед тобой очень виноваты!.. Вот, бывает ведь так... Сунул в книгу и забыл...

«Что он говорит?! — в ужасе подумала Таня.— Там ведь всего семнадцать, а не тридцать. И вообще при чём тут книга?! Зачем же он?.. Или я сошла с ума и там было тридцать? Нет откуда?! А что, если кто-нибудь ещё подложил деньги в чемодан? Вроде меня?! И получилось, сколько надо...»

Григорий Григорьич продолжал что-то говорить, а потом раздался голос Лены:

— Откуда мы знаем? А если он подложил их ночью!

— Брось ты! — крикнул кто-то.— Тебе же сказали. И всё.

— Ура! — заорал чей-то голос— Всё в порядке!

Лена сказала:

— Ой, суда, значит не будет...

Таня поглядела на Мишу. Сначала у него был очень злой и обиженный вид, потом он вообще отвернулся, словно не о нём идёт речь и не его обвиняли в страшном преступлении, а теперь оправдали. Но он всё же посмотрел на Григория Григорьича, который просил у него прощения, на улыбающихся ребят... И вид у него был такой, будто он ни в чём не виноват и даже знал, что всё именно так окончится. Да. Он был доволен. Что там доволен — счастлив! Это видно любому.

«Подлец! — хотелось крикнуть Тане.— Как ты можешь улыбаться?! Негодяй!..»

И ей до слёз жалко стало своей кофты — такая она была теплая и удобная. И совсем ещё новая. Почти.

Слёзы и правда навернулись, потому что Таня, как сквозь туман, разглядела вдруг у двери какое-то новое лицо. Она моргнула несколько раз, протёрла глаза и тогда отчётливо увидела, что в комнате стоит тётя Шура, нянечка, которая тут и живёт, при школе.

И ещё Таня услышала, что тётя Шура, оказывается, о чём-то говорит.

— ...времени не было взяться,—говорила тётя Шура.—А сегодня беру, значит, разворачиваю... А из кармашка конверт падает... Что такое, думаю, может, нужное чего? Батюшки! Гляжу, там деньги торчат!.. Ну, вот и принесла... Нате... А рубашечка ваша к обеду обязательно будет...

Тут только Таня опомнилась и начала понимать, что происходит. Зато все другие перестали вообще что-либо понимать — это было видно по их лицам.

Тане вдруг сделалось ужасно смешно, и она заулыбалась вовсю, как недавно Миша, и захихикала, а ребята, наверно, решили, что она сумасшедшая.

Но они недолго оставались при этом мнении, потому что Таня им рассказала...

А потом, когда все они пошли покупать для Тани новую кофту, Миша спросил:

— Зачем ты так сделала?

— Не знаю,— ответила Таня.

«Я - РОБИН ГУД»

1

«Дорогой сэр!

Мне выпала большая честь адресовать именно Вам самое первое письмо в моей жизни. Почему первое?.. Но позвольте сначала представиться: Робин Гуд. Да, да, тот самый — защитник бедных и обездоленных, верный друг обиженных и всегдашний противник неправды, лицемерия и жестокости.

Не слишком ли много, Вы скажете, беру я на себя? Отнюдь, добрейший сэр. Ибо все беды, столь подробно перечисленные мною выше, вырастают, по моему разумению, из одного корня, и вот его-то, этот корень, я и рублю добрым своим мечом и пронзаю стрелами из гибкого лука, дабы не давал он пищи новым побегам и чтобы не наполнялись они коварными соками Зла.

Но вернёмся к началу письма. Да, оно для меня первое... Вы скажете: «Ха! Робин Гуд и писать-то никогда не умел!» И будете совершенно правы, дорогой сэр. Воистину так. И читать тоже... Но, дорогой сэр, «сэ ля ви», как говорят норманны, или другими словами: «Беда зла — научит и козла». И вот я тоже научился. Недаром у меня в отряде есть бывший монах по имени Братец Тук. Он-то и передал мне эту премудрость. И в результате — моё первое письмо на Ваш суд и на Вашу милость.

Между прочим, не знаю, как другие, а я горжусь своим именем и своей фамилией. «Робин» — по-нашему «малиновка», такая весёлая славная птица, в которую никто, кроме самых отъявленных глупцов, никогда не пустил ни одной стрелы. Ну, а «Гуд» — значит «шапка», или «капюшон», коли хотите... Так что в переводе я зовусь Робин Шапкин или, если угодно, Робин Капюшонов.

Но это всё так, «преамбула», как говорят дипломаты. А теперь о главном. Прошептали мне о том травы на лугах и кусты на опушках, прошелестела листва вековых дубов, пропели птицы в глубине Шервудского леса... О чём? Что Вы нездоровы, дорогой сэр. Но это ещё полбеды. (Я и сам лишь недавно оправился от ран, полученных в схватке с людьми шерифа Ноттингемского. Эх, и жаркое было дело!..) Беда же в другом: в том, что взор Ваш печально скользит по людям и предметам, ни на чём не задерживаясь, и ум Ваш занят больше размышлениями о болезни, чем о жизни во всем её великолепном многообразии, а дух Ваш слаб и не хочет помогать Вашему телу поскорее побороть недуг.

Но вспомните, сэр, что сказал однажды норманнский хирург Амбруаз Паре: «Весёлые люди быстрей выздоравливают». Неплохо сказано, чёрт побери... Не могу обойти молчанием и слова учёного сакса Сиденгама, который, как-то заметил, что «прибытие в город одного паяца значит гораздо больше для здоровья жителей, чем десятки гружённых лекарствами мулов». А ведь учёные эти мужи на ветер слов не кидали, дорогой сэр!

И ещё одно — хотя жаловаться, поверьте, не в моём обыкновении. Недавно я длительное время лежал, весь израненный, на козьих шкурах в полутёмном сыром шалаше с кувшином воды и куском оленьего мяса у изголовья, а добрые мои йомены целыми днями рыскали по лесу в поисках пищи или другой какой добычи, и лишь вечерами, да и то не всегда, слышал я человеческие голоса.

Вас же, дорогой сэр, как сообщили мне смелые мои разведчики, окружают многие тома книг; слух ваш весь день услаждают звуки из деревянного ящика, а отрадой для взора служат туманные видения на стенке другого ящика. И у Вас есть любящие родители и неплохие соседи, а друзья не забывают Вашего дома.

Задумайтесь над моими словами, сэр. Я старше Вас и желаю Вам только хорошего.

Не сообщаю своего адреса, ибо в Шервудском лесу ещё нет почтового отделения, и письма могут затеряться. Однако надеюсь на Ваше милостивое разрешение писать Вам еженедельно или даже чаще послания, которые, быть может, хоть в малой степени послужат улучшению Вашего настроения, а значит, и здоровья.

Чао, или пока, как говорят у нас в доброй старой Англии.

Ваш Р. Гуд».

2

Шура положил письмо на столик, придвинутый к кровати, и передёрнул плечами. А потом и покачал головой. Чепуха какая-то, сказал он самому себе. И ничего смешного... Ну, разве два-три слова... А «робин», оказывается, «малиновка» значит. Выходит, можно и так: Малинин-Шапкин. Двойная фамилия. А что? Есть же у них в классе Вольфсон-Нелидов? Они с Витькой хотели прийти сегодня. Интересно, кто из них написал? Надо будет в разговоре ввернуть что-нибудь о Робин Гуде и посмотреть на их лица... А может, Серёга? Он ведь лучше всех умеет таким книжным языком выкомаривать. Но и Маша тоже могла бы не хуже. Если б захотела, конечно... Так она ни разу и не пришла. А ведь обещала, ребята говорили. Никто, кажется, за язык не тянул. И без неё не заплачет. Но всё-таки можно хоть на минуту забежать? Конечно, у неё там всякие музыки и фигурное катание... Ну, и не надо, подумаешь... Вот был бы у него телефон не в коридоре, а в комнате, он сам бы звонил ей чуть не каждый день. Позвонил бы, изменил голос и сказал: «Алё, с вами говорят из Третьяковской галереи. Мы хотим сделать ваш портрет и повесить в главном зале...» Нет, это не очень смешно. Можно ещё посмешней придумать. Или просто: он звонит, она берёт трубку, а он говорит: «Пароход белый-беленький, чёрный дым над трубой...»—и всё. Она вешает трубку, а он опять звонит и опять говорит про пароход. И ещё... Только, он слышал, сейчас таких засекать научились, прямо со станции, и потом даже телефон выключают... А сюда дозвониться прямо невозможно, это все говорят. Конечно, потому что днём почти никого нет, а вечером Оскар Савельевич висит на телефоне. Мама уже несколько раз ему говорила, что так нельзя, а он всё равно. И главное, разговора-то никакого: всё время «угу» да «ага». Да и Раиса Андреевна тоже «не любит» поговорить. Но она зато хоть не такая ворчливая, а Оскар Савельевич почти не может без замечаний. Правда, всегда вежливо, но всё равно надоедает. То ноги не вытерли, то щётка не там стоит, а то в ванной долго моются или в умывальник зелёную тушь вылили... А кто вылил? Никто и не лил.