Каждое утро я вручаю Фортуне, нашей домработнице, лист с перечнем работ. Она действует согласно тому, что в нем записано, вычеркивая жирной линией уже исполненное. Я довольна ею: проворна, честна, без всяких затей.
Но вот уже несколько раз я заметила, что на лице его мужа появилось новое выражение — за все годы нашей совместной жизни ничего подобного я не видела. Когда окидывал он взглядом фигуру девушки, лицо его выражало какую-то напряженную неловкость. Рот слегка приоткрыт, голова наклонена, нож и вилка на мгновение застыли в его руках… Так выглядит, наверно, безмерная глупость. А может, полное непонимание: словно первый ученик, уличенный в том, что списывал на экзамене, не в силах постичь, как стряслось с ним такое… И поэтому я больше не приглашала Фортуну обедать вместе с нами в полдень. Она гладила, протирала пыль, складывала белье. А обедала в одиночестве. После нас. Михаэль посчитал нужным заметить:
— Мне жаль, Хана, что ты обходишься с Фортуной так, как обходились некогда барыни со своими служанками. Она — не служанка. Она — не наша собственность. Она — работающая женщина. Подобно тебе.
Я ответила насмешливо:
— Молодец, товарищ Ганц!
Михаэль сказал:
— А это уж ни в какие ворота не лезет…
Я сказала:
— Фортуна — не служанка и не принадлежит нам. Она — работающая женщина. И впрямь, ни в какие ворота, когда ты в моем присутствии и при мальчике ешь своими остекленевшими телячьими глазами ее телеса. Это — ни в какие ворота. Да еще и глупость отменная.
Михаэль был застигнут врасплох. Он побелел. Собрался было ответить мне. Раздумал. Молчал. Открыл бутылку содовой и осторожно наполнил три стакана.
Однажды, возвращаясь из клиники, — я проходила длительный курс лечения, связанного с моим горлом голосовыми связками, — я увидела Михаэля, вышедшего из дома и шагающего мне навстречу. Он встретил меня у лавки, которая когда-то принадлежала господину Элиягу Мошия, — нынче в ней сидят два брата, вечно кпичащие. Шел он с дурной вестью. Случилось с ним несчастье. Небольшое.
Лицо его не располагало к сочувствию. Скорее выглядел он пристыженным, будто мальчишка, который, расшалившись, порвал свою рубашку.
— Несчастье, Михаэль?
— Несчастье. Небольшое.
Итак, к нему в руки попал научный журнал, издаваемый британским геологическим обществом. Напечатана там статья известного профессора из Кембриджа, излагавшая новую потрясающую теорию процессов эрозии. Некоторые положения, легшие в основу исследования, над которым работал Михаэль, были опровергнуты с помощью блистательных доводов.
— Великолепно, — сказала я. — Вперед, Михаэль Гонен. Покажика этому англичанину. Дай ему бой. Уничтожь его. Ни за что не сдавайся.
— Я не могу, — ответил Михаэль смущенно. — Вне всякого сомнения, он прав. Я убедился.
Как большинство гуманитариев, я всегда считала, любые факты готовы подчиниться их толкователю а толкователь — это напористый, остроумный человек, во власти которого покорить и взнуздать голый факт, заставив его служить себе, навязав ему свою волю. Главное — это твердая мужская воля. Я сказала:
— Ты сдаешься без боя, Михаэль. Я хотела бы видеть тебя сражающимся и побеждающим. Я бы тобой очень гордилась.
Михаэль улыбнулся. Не ответил. Если бы я был Яиром, он бы постарался мне ответить. Я обидела и поддела его:
— Бедняжка. Теперь тебе придется сжечь все свои работы и начать все сначала.
Нет, я преувеличиваю. Ситуация не столь безнадежна. Утром Михаэль беседовал со своим профессором. Не следует думать, что все рухнуло. Предстоит заново написать введение, а в заключительной части можно будет учесть новые обстоятельства. Все описательные главы войдут бе всяких изменений, они остаются в силе. На переделки требуется еще один дополнительный год, а может, и того меньше. Профессор тут же согласился дать Михаэлю эту отсрочку.
Мне представилось: когда Строгов попал в ловушку, расставленную коварными татарами, те собирались выжечь ему глаза каленым железом. Строгов был человеком твердым, но любовь переполняла его сердце. От великой любви глаза его наполнились слезами. Эти слезь любви спасли ему зрение, потому что остудили раскаленный металл. Хитрость и железная воля помогли Строгову притвориться слепым до завершения трудной миссии, которую возложил на него в Петербурге русский царь. Миссия была успешно завершена — благодаря любви и мужеству.
И, быть может, издалека, словно чистое, незамутненное эхо, доносилась до него щемящая мелодия. Лишь напряжением всех сил души можно было распознать эти приглушенные звуки. Далекий оркестр все играл и играл там, за лесами, за горами, за лугами. Юноши шагают и поют. Крепкие стражники скачут верхом на сильных, спокойных конях. Военный оркестр — в белоснежных мундирах, с золотыми аксельбантами. Принцесса. Празднество. Очень далеко.
В мае я отправилась в школу к Яиру, чтобы встретиться с его классной руководительницей. Она оказалась молодой стройной девушкой, золотоволосой, с голубыми глазами, очень похожей на принцессу из иллюстрированной книжки для малышей. Студентка. В последнее время в Иерусалиме вдруг появилось множество красивых девушек. Правда, десять лет назад среди моих подруг тоже было несколько красавиц. И я в их числе. Однако в новом поколении четко обозначились иные черты, некие воздушные контуры, какая-то легкая, небрежная красота. Эту молодежь я не любила. Мне не нравились и одежды, в которые она предпочитала рядиться, — отдающие какой-то детскостью.
От классной руководительницы я услышала, что юный Гонен наделен острым, систематическим мышлением, крепкой памятью, умением сконцентрироваться, но, увы, недостает ему эмоциональности и душевности. Вот, к примеру, в классе говорилось об Исходе из Египта и о десяти казнях египетских. Большинсто детей были потрясены жестокостью египтян и долготерпением евреев и — пусть неумело — пытались выразить это. Но ученик: Гонен вообще говорил о том, как разверзлось Красное море: он выдвинул основательные аргументы против того, что сказано в Священном Писании, предпочтя объяснить законы приливов и отливов. Словно египтяне и евреи его вовсе не интересовали. Непринужденную веселость и свежесть излучала молодая учительница. Описывая мне маленького Залмана, она улыбалась. А когда улыбалась — лицо ее светилось, словно в нем не осталось ни единой клеточки, которая не была бы частью этой улыбки. И вдруг я возненавидела всеми фибрами души то зеленое платье, которое было на мне.
Потом, уже на улице, мимо меня прошли две студентки, из новых. Они смеялись во весь голос и были красивы до боли, их невероятная красота затмевала все вокруг. У каждой в руках — плетеная сумочка из соломки, а юбки на них — с глубоким разрезом по бокам. Мне их раскатистый смех показался вульгарным. Будто весь Иерусалим принадлежит им.
Проходя мимо меня, одна из них говорила своей подруге:
— От них можно с ума сойти. Они просто ненормальные.
А та отвечала со смехом:
— Каждый волен выбирать то, что он хочет. По мне — пусть хоть на крышу залезут.
Иерусалим расширяется и развивается. Новые магистрали. Современная канализация. Общественные здания. Уже в отдельных местах вдруг замечаешь черты ординарного города: например, вновь проложенные прямые аллеи с расставленными вдоль них садовыми скамейками для отдыха. Однако это впечатление очень зыбко. Стоит лишь повернуть голову — и в кипении строительных работ откроются взору поляны, усеянные валунами, оливковые деревья, выжженная пустошь, долины, поросшие густым кустарником, запутанные дикие тропки, протоптаные множеством ног. Неподалеку от здания Канцелярии главы правительства в новом комплексе государственных учреждений рассыпалось небольшое стадо. Овцы мирно щиплют травку. Старый пастух застыл на скале. Горы вокруг. Развалины. Ветер в соснах. Горожане.
На бульваре Герцля я видела, как смуглокожий рабочий, обнаженный до пояса, пробивал канаву поперек проезжей части улицы, пользуясь тяжелым отбойным молотком. Он весь обливался потом, и кожа его блестела, как начищенная медь. Плечи его вибрировали в такт с ударами тяжелого молотка, словно человек более не в силах сдерживать переполняющую его энергию и вот-вот, взревев, взмоет ввысь.
Траурное объявление, наклеенное на стене дома престарелых, что в конце улицы Яффо, извещало о смерти благочестивой супруги раввина госпожи Тарнополер, которой я снимала квартиру до своего замужества. Госпожа Тарнополер научила меня заваривать чай из мяты, успокаивающий мятущуюся душу. Я сожалела о ее смерти. И о вечно мятущихся душах.
Перед сном я рассказала Яиру историю, памятную мне с далеких детских дней: прекрасный рассказ о мальчике Давиде, который всегда был аккуратным и подтянутым. Я любила этот рассказ и надеялась, то мой сын тоже его полюбит.
Летом мы все втроем отправились в Тель-Авив, чтобы побыть у моря. На этот раз мы остановились у тети Леи, в старом доме на бульваре Ротшильда. Пять дней. Каждое утро мы отправлялись на южное побережье, у самого Бат-Яма. После обеда толкались в зоопарке, в «Луна-парке», ходили в кино. А однажды вечером тетя Лея потащила нас в оперу. Здание заполнили пожилые польские пани, увешанные золотом. Они плыли с царственной неторопливостью, словно тяжелые броненосцы.
Мы с Михаэлем ускользнули во время антракта. Спустились к кромке моря. Пошли по песку на север, оставив в стороне город, добрались до каменной стены, ограждавшей порт. Вдруг захлестнуло меня неведомое чувство — словно боль, словно дрожь, пробиравшая до костей. Михаэль пытался мне что-то объяснять. Я его не слышала. С силой, мне совершенно не свойственной, я рванула на нем рубаху. Швырнула его на песок. Укусила его. Затем зарыдала. Я подминала его под себя, навалившись всем телом, будто была значительно тяжелее его. Много лет тому назад девочка в голубом пальто точно так же на переменках дралась с мальчишками, которые во много раз превосходили ее силой: холодная и пылающая, плачущая и обливающая презрением.
Море было соучастником. И песок. И были тонкие, словно следы от хлыста, полоски удовольствия, грубого, пронзительного, обжигающего.