Мой Милош — страница 14 из 43


IV.

Удивительно сегодня, почти через сто лет после смерти Достоевского, читать, как заново формулирует его центральную проблему нобелевский лауреат генетик Жак Моно, лишенный каких бы то ни было религиозных склонностей. В «Le Hasard et la Nécessité» он говорит: «Ни одно общество не было раздираемо столь удручающими противоречиями, как наше. Как в примитивных, так и в классических культурах науку и ценности выводили из одного и того же истока, из анимистической традиции». И далее: «Как первоначальный „выбор“ в биологической эволюции вида может стать решающим для всего его будущего, так и выбор научной практики, выбор первоначально бессознательный, направил эволюцию культуры на один путь – на путь, который, по мнению сциентизма XIX века, должен был безошибочно вести вверх, к зениту, к звездному часу человечества, в то время как мы видим перед собой лишь разверзающуюся бездну мрака».


V.

Достоевский записывал в 1875 году: «Наука в нашем веке опровергает всё в прежнем воззрении. Всякое твое желание, всякий твой грех произошел от естественности твоих неудовлетворенных потребностей, стало быть их надо удовлетворить. Радикальное опровержение христианства и его нравственности. Христос де не знал науки»[37] (Неизданный Достоевский. М., 1971, с. 446). Ранее, в своем знаменитом письме к Фонвизиной (1854), Достоевский говорит, что если бы он был должен выбирать между Христом и истиной, то выбрал бы Христа. Фраза, полная отчаяния и далеко идущих последствий. Я выдвигаю тезис о том, что религиозная мысль Достоевского сгущает, конденсирует принципиальные западные противоречия XVII—XVIII веков. В эту эпоху наступление на религию во имя так называемой объективной истины приобрело на Западе три основные формы: отвержение первородного греха; отвержение Боговоплощения; переработка христианской эсхатологии в светскую. Западные защитники христианской религии, которые старались отразить это наступление, использовали тактику, подобную той, какую позднее применял Достоевский.


VI.

Чтобы избавиться от понятия первородного греха, подчеркивали добрую и разумную природу человека. Защитники христианства, наоборот, говорили о полном убожестве человека и отождествляли грехопадение с победой себялюбия, этой причины бесчисленных человеческих несчастий. В этом направлении шел Блез Паскаль (le moi est haïssable). В том же направлении шли два великих визионера XVIII века: Эммануэль Сведенборг и Вильям Блейк. Причины космического зла Сведенборг усматривал в человеческом proprium; Блейк считал Вселенную, как ее себе представляют люди, результатом грехопадения и приписывал эгоизму личности «спектральные» черты. «Записки из подполья» Достоевского – продолжение и кульминационная точка тех же рассуждений.


VII.

Вочеловечение Бога можно выразить только в языке символов и мифов. Когда привыкаешь пользоваться языком, якобы апеллирующим к действительности, Боговоплощение становится совершенно непонятным. Более того, образ бесчисленных планет, кружащихся в абсолютном ньютоновом пространстве, трудно согласовывался с верой в особые привилегии, которыми Бог наделил Землю. В то время как деисты превращали Бога Отца в абстракцию, «разумно» толкуемое христианство делало из Иисуса Христа оратора, произносившего возвышенные проповеди, и, в лучшем случае, нравственный идеал. Потому-то и вера христиан, всегда весьма антропоцентрическая, искала нового ви´дения, противопоставленного атеистической идее человекобога, который должен был стать своим собственным искупителем. В XVIII веке некоторым приходит в голову необычайная идея, родственная, быть может, идее Адама Кадмона, извечного, докосмического человека каббалистов. По Сведенборгу, Бог в Небесах обладает человеческим естеством, следовательно, человеческое естество Христа – совершенное исполнение Божественного. «Человеческая Божественная Форма» и Богочеловек как единственный Бог были заимствованы у Сведенборга Блейком. Эти два основных понятия: Божественного Человеческого и Человеческого Божественного – со временем так сблизились, что ныне некоторые исследователи ошибочно рассматривают Блейка как нечто вроде поэтического Гегеля.

Достоевский был, позволю себе так выразиться, лишен Бога Отца, и единственной его надеждой было держаться Христа. Противоположность человекобога и Богочеловека отчетливо вырисовывается в его творчестве и знаменательна для его биографии. Принадлежа к кружку петрашевцев, он верил в человекобога, позже – поверил в Богочеловека. Однако он никогда не сумел преодолеть противоречия, содержащегося в его высказывании о выборе между Христом и истиной.


VIII.

Идея трех фаз в истории человечества: до грехопадения, после грехопадения и, наконец, возвращенной гармонии в Царстве Божьем – была заимствована из Библии светскими философами XVIII века и превращена в идею имманентного прогресса. Число три было сохранено. Этот динамизм в свою очередь способствовал жажде всё новых версий христианской историософии. В конце XVIII и в первой половине XIX века появляются многочисленные доктрины, гласящие Страшный Суд и скорое пришествие третьей эры, эры Духа. Достоевский тоже верил в три фазы («Неизданный Достоевский»): до цивилизации; цивилизация, то есть переходная стадия; после цивилизации, осуществленная гармония. Ближайшее будущее его ужасало. Мы должны отнестись серьезно к нему, пишущему в свою записную книжку: «Всё в будущем столетии». Мы должны также серьезно отнестись к свидетельству О.Починковской, которая работала с ним в редакции «Гражданина» в 1873 году: «Он стукнул рукой по столу, так что я вздрогнула, и, возвысив голос, прокричал, как мулла на своем минарете: – Идет к нам антихрист! Идет! И конец миру близко, – ближе, чем думают!»


IX.

Почему, как сообщает Надежда Мандельштам во «Второй книге», Анна Ахматова называла Достоевского «ересиархом»? Причиной его ереси были как любовь к России, так и тревога за будущее христианства. Если образованные русские сжали несколько веков западной интеллектуальной эволюции в несколько десятилетий, то они еще, пожалуй, и обогнали Запад и устами Достоевского поставили человечество перед дилеммой, которую Западу предстояло открыть намного позже. Дилемма эта была такова: либо социальная справедливость ценой террора, лжи и рабства, либо невыносимая свобода, невыносимая, ибо ее требует отсутствующий Бог и невмешивающийся Христос, как в «Легенде о Великом Инквизиторе». Достоевский был убежден, что вся западная цивилизация выберет веру в человека-самоискупителя и таким образом кончит рабством. Не называл ли он Папу Римского вождем коммунизма? В то же время, однако, он наблюдал, как русская европеизированная интеллигенция отвергает христианство.

Припертый к стенке, он искал выхода из положения, которое сам оценивал как безвыходное. Он позволил своей эсхатологической страсти увлечь себя и признал русских мужиков-христиан единственной надеждой человечества. Его ересь, ересь о русском Христе, означала, что, устояв перед другими искушениями облегчить себе проблемы, он не смог устоять перед искушением мессиански-националистическим.


X.

Мы не можем сегодня рассматривать религиозную мысль Достоевского как всего лишь достойный почтения памятник прошлого. Ее осовременивают опасные последствия антиномии между наукой и миром ценностей. Многое из того, что в его время считали объективной научной истиной, обнаружило свои скрытые метафизические посылки, и наша цивилизация, кажется, стоит перед выбором не между верой и разумом, но между двумя комплексами ценностей, вне зависимости от того, выступают они замаскированными или нет. Возможно, биологи, такие как Жак Моно, заходят слишком далеко, выражая допущение, что «анимистическая традиция» вписана в генетический код нашего вида. Но, даже если забыть о генетике, история XX века, пожалуй, подтверждает правоту уравнения, вложенного Достоевским в «Легенду о Великом Инквизиторе». Печальное уравнение сводится к следующему: люди могут прилагать невесть какие усилия, но вынуждены делать выбор – а выбора почти нет.

* * *

Приведенный текст очень сжат, и почти каждая его фраза, собственно, требовала бы комментария. Ограничусь несколькими замечаниями. Цитируя Жака Моно, который получил Нобелевскую премию за открытие ДНК, я не хотел бы создать впечатление. что мои познания простираются на т. н. молекулярный онтогенез и тому подобные дисциплины. Я цитирую его, ибо редко встретишь ум ученого, столь радикальный в отвержении всего, что не находит научного обоснования. Под «анимизмом» Моно понимает отражение наших человеческих потребностей гармонии и цели (результата деятельности нашей нервной системы), отбрасываемое нами на природу, где господствуют исключительно случай и необходимость, – в силу чего мы оказываемся жертвами «антропоцентрической иллюзии». В «анимистическую традицию» он зачисляет все религии, а также системы, основанные на «провиденческой» эволюции, – такие как диалектический материализм или теория Тейяра де Шардена. Последовательный материалист, принадлежащий к той линии, с которой сражался Достоевский, Моно в последней главе вышеназванной книги уходит в моралистику ученого, в высшей степени себе противореча или же просто невольно подтверждая свой тезис о том, что потребность оценки вписана в генетический код. Однако это уже не относится к моей теме.

Достоевский, принужденный выбрать между Христом и истиной? Весьма необычно, весьма ново и совсем не то, что старый, многовековой спор между верой и разумом. Те, кто наделял разум дьявольскими чертами, выбирали веру, ибо в ней покоится истина («Я есмь путь и истина и жизнь», Ин 14,6). Другие (Симона Вейль, например) – и вкладом их не следует пренебрегать – возражали против того, что якобы может возникнуть конфликт между верой в Христа и результатами исканий разума (если разум абсолютно честен, то есть любит истину). У Достоевского «истина», против которой он защищается, значит то же, что научная истина у Моно: какая бы то ни было «снисходительность» вселенной, будь то сегодня или завтра, признана иллюзией, и человек одинок, с нуждами своего сердца, кричащего «нет», брошен в равнодушную машину, подобно паровому катку проезжающую по всему, что живо. Сравнение Природы с машиной, частое у Достоевского, соответствует образу биологических организмов как живых машин у Моно. Это машины, способные реагировать благодаря записи в генах. Достоевского ужаснула картина Гольбейна, которую он видел в Базеле, ибо художник изобразил Христа в гробу как cadaver. Два интеллектуальных глашатая Достоевского, Ипполит в «Идиоте» и Кириллов в «Бесах», навязчиво говорят об этой победе Природы над лучшим существом, родившимся на Земле: если такой человек лишь заблуждался, обещая воскреснуть из мертвых, то мир – «дьявольский водевиль», и никаких ценностей не существует.