Я говорю о «Записках из подполья» и «Легенде о Великом Инквизиторе», ибо они – квинтэссенция мысли Достоевского и одно из величайших философских произведений всех времен.
Рассказчик «Записок из подполья» хочет швырнуть в лицо людям истину, которая характерна тем, что и математически верна (дважды два четыре), и отвратительна. Его издевательства над общественниками (над Чернышевским), убежденными, что, апеллируя к хорошо понятой выгоде людей, удастся воздвигнуть «хрустальный дворец», напоминают насмешки Моно, ста годами поздней во имя данных биологии измывающегося над якобы заведомо уготованной прекрасной судьбой рода человеческого. Ибо у Достоевского воля каждой личности (себялюбие) и самоволие – сила разрушительная, любующаяся своей жестокостью по отношению к другим. В то же время личность хочет быть, однако с момента, когда она примирится с истиной, то есть скажет, что делать нечего, трудно, дважды два четыре, – должна признать, что ее самой нет. Вот болезнь раздвоенного сознания: «Я мыслю – следовательно, я существую» превращается в «я мыслю (объективный разум мыслит?) – следовательно, я не существую», то есть я отдаю себе отчет в том, что я – статистическое, заменимое число. Потому-то рассказчик кричит «нет» миропорядку, но, поскольку ничего этому порядку он не может противопоставить, «Записки» целиком остаются на стороне «истины». Цензура вычеркнула главу, где Достоевский пытался создать ей «противовес». Что там было, мы не знаем, кроме того, что автор высказывался как христианин. В книжном издании он этого не восстановил, и глава затерялась.
«Записки» нагружены проблематикой, и, вводя один главный смысловой стержень, легко натолкнуться на упрек в произвольности. Однако такой подход допустим, ибо речь идет действительно о главном стержне. Подобным же образом и «Легенда о Великом Инквизиторе» может быть сведена к вопросу, кто был прав: искушаемый в пустыне Христос или искуситель? Легенда, поэма Ивана Карамазова (следует помнить об этом ее месте в структуре «Братьев Карамазовых»), отвечает на этот вопрос: прав был искуситель, Князь Мира Сего, Дух Земли. Заметим, что для Ивана Провидение и Царствование Бога Отца не существуют, раз Природа, машина, управляемая собственными принципами необходимости, нравственно неприемлема. Следовательно, изменение естественного хода вещей могло бы идти только от Христа, если Он был Сыном Божьим. Но Он не хотел превратить камни в хлеб, чем символически отдал заботу о хлебе для голодных земным властителям. Не хотел подтвердить свой Божественный авторитет, бросившись в бездну, то есть ниспровергнув очевидность того, что, будь Он человеком, разбился бы. Наконец, Он отверг власть над земными царствами, которую, конечно, сумел бы использовать на благо людей. В поэме Ивана есть старые манихейские элементы: Бог Отец обвиняется в страданиях живой материи, и потому Его бытие или небытие становится безразличным, раз Он – нечто вроде низшего демиурга. Остается Бог Света, ходящий по земле, – однако и Он, к сожалению, отказывается взять в свои руки скипетр. Таким образом, Великий Инквизитор прав, организуя сообщество детей, которым надо лгать (это сон Ивана, русского интеллигента, о себе-диктаторе). У Великого Инквизитора есть своя тайна и свое скрытое страдание: вот он сознательно, из жалости к людям, выбрал сотрудничество с дьяволом, ибо «объективная» истина на стороне зла.
Почему «объективная» истина, истина науки, то есть, согласно Моно и его предшественникам, единственная, приобретает у Достоевского дьявольские черты? Человек из подполья показывает язык прекрасной очевидности ученых и, хоть знает, что дважды два четыре, говорит: а я не хочу. Ибо действительность, являющаяся человеку как жесткая необходимость, если судить ее человеческими критериями – неприемлема. Всё бунтует в нас против бренности как боли и против смерти. Представляя себя как циника и эгоиста, человек из подполья – таковой не более, чем сочувствующий детским страданиям Иван Карамазов, и его протест против «дважды два четыре» означает то же, что знаменитая фраза Ивана о том, что он «возвращает билет на вход». При этом всё равно непохоже, чтобы нашлось много решений, когда мы перестаем считать вселенную творением доброго Бога. Либо сидишь в подполье и кусаешь локти, либо решаешь хорошо организовать общество и становишься Великим Инквизитором.
Не я один считаю, что Достоевскому в «Братьях Карамазовых» не слишком удалось создать противовес рассуждениям Ивана, хоть он и старался. Такого мнения, например, Лев Шестов, выдающийся мыслитель, и в моей интерпретации я много беру у Шестова. Мне кажется, что в этом последнем большом романе, который, правда, всего лишь первый том, Достоевскому многое портит его религиозно-политическая ересь. Как обычно у славян, всё кончается мессианизмом, то есть коллективным спасителем, словно не мессианисты послали на смерть Иисуса Христа («…лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб», Ин 11,50).
Западная религиозная мысль XVII—XVIII веков. Существенны не воззрения, а образы космоса, которые ставит перед своим взором человек, и поэтому я предпочитаю говорить о религиозном воображении. Участие науки в его формировании было огромным, участие послетридентского католицизма – небольшим, и, вероятно, я справедливо называю среди католиков математика Паскаля. В век Просвещения эта пограничная область, где мерялись силами религиозное и научное воображение, представлена различными вариантами религиозности вне исповеданий, а также «мистическими ложами», возникавшими рядом с вольтерьянскими ложами, – то есть всем тем движением, которое французский исследователь Вьят назвал les sources occultes du romantisme. Потому-то имена Сведенборга и Блейка тоже уместны.
Я мог бы, правда, прибавить, что человеческое естество Божества, столь важное для обоих последних, не так уж далеко отходило от традиционных понятий христианства. В Шартре, на скульптуре, изображающей сотворение Адама, у Бога – лицо Христа, и он лепит из глины лицо Адама по своему образу и подобию.[38]
Среди моих студентов не много таких, кто считает себя христианами. Большинство относится к христианству равнодушно, и, читая курс по Достоевскому, я всегда сознавал парадокс: некоторые из слушателей впервые на этих лекциях сталкивались с религиозной проблематикой, зато почти все были как та русская интеллигенция, взгляды которой наполняли Достоевского ужасом. Не дело профессора формировать студентов по своему подобию, но, по крайней мере, он обязан ясно указать, в чем состоит острота противостояний и что означает выбор того или другого тезиса, то есть позволить им сделать выбор с сознанием того, что они выбирают. И только раз между ними и мной возник серьезный конфликт, когда я явно высказался за одну сторону и обнаружил перед ними свое убеждение в том, что существует добро и существует зло, – это показалось им суждением непереносимо реакционным. Для них было несомненно, что человеческое поведение зависит исключительно от социальных и психологических детерминант, то есть что все ценности в высшей степени относительны. Точно так же русская интеллигенция переносила ответственность на «среду»: измени общество, изменишь человека, – и как раз это, как раз эта снятая с личности ответственность удручала Достоевского как доказательство дехристианизации русского образованного слоя.
Я не буду заходить с этой аналогией слишком далеко, ибо развитая техника, а также подчинение знания о человеке методам науки, то есть развитие антропологии, социологии, лингвистики и т. д., вводят новые факторы. Это скорей атмосфера терпимости по отношению ко всем культам, взглядам, верованиям – при условии, что они достаточно расплывчаты и синкретичны, так что рядовой ум предается ни к чему не обязывающим мечтаниям вне сферы религиозных или философских понятий, бессознательно перенимая определенные запасы культурного наследия. Так, например, почести, слагаемые «творчеству», – это поздний вариант хвалы искусству для искусства, хотя «творчество» становится скорей выделением для выделения, деятельностью столь соблазнительной, что уже пребывает вне правды и неправды, зла и добра, прекрасного и безобразного, то есть результат творчества более или менее безразличен. Если бы можно было принудить так убегающий от себя ум хотя бы занять сознательную атеистическую позицию, уже и это было бы достижением.
Настоящий атеист, я думаю, птица редкая. Он преследует в себе пережитки давних верований и отбрасывает их один за другим. Явный пережиток – невысказанная вера в благодетельные последствия эволюции в Природе и в продолжающей эту эволюцию истории рода человеческого. Такая вера предполагает некий договор о перемирии, который, к сожалению, требует двух контрагентов: человечества и провидящей силы. Если после миллиардов лет эволюции человек появился на Земле в силу случайных мутаций, то какое бы то ни было признание добрых намерений за Вселенной должно звучать для него как вариант религиозных представлений. Иначе говоря, между сферой человеческих ценностей и неколебимыми законами Вселенной нет ни малейшей связи, нет и оснований допустить действие тормозов, которые защищают человечество от бесповоротных катастроф и бедствий. Даже столь дорогая ученым страсть к поискам истины совершенно необъяснима и ни на чем не основывается. Подлинный, радикальный атеизм в нашем веке сильно отличается от своих предшественников, и этому в немалой степени содействовала антропология в широком смысле слова, включающая историю религии и искусства. Дело-то в том, что, когда мы достаточно внимательно рассматриваем одиночество человека во Вселенной, его принципиальную «неестественность», прогрессисты-атеисты прошлых веков начинают выглядеть как продолжатели известной религиозной триады: Рай, потерянный Рай, возвращенный Рай – они просто-напросто переносили динамику Священной Истории в историю человеческих обществ. И какое бы то ни было постулирование гармонии человеческой жизни с Природой, космосом или универсальным Разумом стóит не больше веры в русалок и леших, то есть оказывается пережитком «анимистической традиции». Человек одинок – если же на каких-то других планетах есть существа, наделенные разумом, то они появились точно так же, в силу случайности, и точно так же чужды Вселенной. И эта особая отчужденность человека как носителя разума накладывает на нас чрезвычайные обязанности.