Мой Милош — страница 20 из 43

Как мог писать такое социалист, воспитанный на Фурье? Можно было бы свалить это на типичное для «достоевщины» раздвоение, однако мы окажемся ближе к правде, утверждая, что две эти тенденции, социалистическая и самодержавная, всегда сосуществовали у Достоевского, менялись только акценты. Николай Данилевский – петрашевец, как и Достоевский, – прошел подобную эволюцию, но, став апологетом царизма и теоретиком панславизма в своем сочинении «Россия и Европа», он не отрекся от юношеских социалистических мечтаний, а включил их в свою тоталитарную доктрину.

Достоевский мыслил как государственный муж. В разговорах, которые он вел на каторге в Омске, он считал важнейшей задачей, стоящей перед Россией, овладение Константинополем. Его зрелое творчество, начиная с его первой поездки на Запад летом 1862 года, имеет ту особенность, что перед тем он был художником, а теперь художник и государственный муж трудятся в нем рука об руку. Его книги описывают духовное состояние русской интеллигенции, становятся хроникой духовных перемен, происходящих с нею из десятилетия в десятилетие и даже из года в год. И вопрос они ставят принципиальный: что означают эти перемены для будущего России, чем угрожают ей. Не будет большим преувеличением сказать, что в них есть нечто от следствия, ведущегося необычайно умным следователем, который знает, чего искать, ибо он сам – и обвинитель, и обвиняемый.

Русская интеллигенция в романах Достоевского спорит об основных проблемах человеческого существования, отнюдь не чуждых героям западного романа, будь то в его варианте XVIII века или эпохи романтизма, например у Жорж Санд. Однако нигде больше спорщики не ставят вопросов так резко и не делают столь крайних выводов. Они драматически переживают то, что Ницше, ровесник молодого героя «Преступления и наказания», назвал «смертью Бога». При этом атеизм вовсе не был частным делом индивидуума – он как нельзя более интересовал власти, поскольку атеист, как правило, становится революционером, утверждая тем самым путь предтечи поколений русской интеллигенции Виссариона Белинского. В «Преступлении и наказании» преступление Раскольникова как бы носит характер замены. На самом деле он мечтает о великом революционном акте, оправдание которому доставила бы история. В своих взглядах и устремлениях он совершенно одинок: с одной стороны стоят власти, представленные полицейским следователем Порфирием, с другой – русский народ. В Сибири простые мужики, товарищи Раскольникова по каторге, хотят его убить, потому что он атеист. Таким образом, уже «Преступление и наказание» содержит формулу, важную для всего зрелого творчества Достоевского. Защита и столп России – это государственная власть и искренне набожный, как верил Достоевский, русский народ, а интеллигенция – России угрожает. Чем угрожает, показал роман «Бесы». Среди поразительно проницательных диагнозов, быть может, особенно глубоко восклицание старого офицера, прислушивающегося к разговору о том, что Бога нет: «Если нет Бога, то какой же я капитан?» Этот человек уловил связь между религией и истоками власти. Не следует забывать, что русская интеллигенция вскормлена на вольтерьянстве и рассуждениях о французской революции.

А казнь Людовика XVI лишь сегодня кажется нам одним из многочисленных в истории сенсационных событий, не более и не менее важным, чем другие. По существу же это был конец порядка, основанного на убеждении, что король правит, поскольку является носителем Божьего промысла, а нижестоящие управляют в силу данных им полномочий. С тех пор следовало искать иных истоков власти – хотя бы в заговоре, руководимом одним человеком, как Петр Верховенский в «Бесах». Роман, который, по замыслу автора, должен был увенчать его творчество, «Братья Карамазовы», имеет темой бунт против отца. При этом возникает вопрос: не подрывает ли автоматически отцовского авторитета тот факт, что отец дурен и безнравственен? Иван Карамазов отвечает на это утвердительно и находит тут основу бунта как против отца, так и против Бога-Отца. «Братья Карамазовы» – это, по существу, трактат о подрыве русской интеллигенцией авторитета Бога-Отца, царя-отца и отца семьи.

Западные мыслители, которые пишут о Достоевском, всегда недоумевают, как это человек, столь глубоко вникавший в психику своих героев, мог иметь такие реакционные взгляды. Они стараются убрать эти взгляды из поля зрения, чему помогает гипотеза о «полифонии» романов Достоевского, Однако они проходят мимо того, что различает и разделяет их и этого русского писателя. Ни один из них в своих исследованиях или романах не ставит в центр своего интереса заботы о государственных интересах. Наоборот, эмоционально они на стороне тех героев, которые хотят свергнуть существующий порядок. Для Достоевского же Россия как государство не означала лишь некой территории, заселенной русскими. От России зависело будущее мира: от того, будет ли она заражена приходящими с Запада идеями атеизма и социализма, как уже заражена ее интеллигенция, или же царизм и набожный русский народ сумеют спасти ее, призванную к спасению человечества. Алеша Карамазов в следующих томах незаконченного романа должен был представлять собой новый тип деятеля, трудящегося в гармонии с народной верой.

В своей славянофильской идеализации русского народа Достоевский ошибся. Однако он не находил никакой другой надежды, и дилемма выглядела ясно: если «святая Русь» не сумеет оказать сопротивления, интеллигенция сделает с ней то, что герои «Бесов» начали осуществлять в масштабах одного провинциального города. В длительной истории восприятия Достоевского в разных странах выше всего, с точки зрения понимания его замыслов, следует поставить группу русских философов начала XX века, в особенности их высказывания в сборниках «Вехи» (1908) и «Из глубины» (1918). Согласно их мнению, пророчества Достоевского – отрицательные – начали сбываться. Можно бы сказать, что мнение такое не удивительно, ибо они были противниками революции. Но и среди революционеров в 1905 и 1917 гг. было распространено мнение об исполнении пророчеств Достоевского. Поклонником романа «Бесы» был первый после октябрьской революции комиссар народного просвещения Луначарский.

…в Достоевском нельзя не видеть пророка русской революции, – писал Николай Бердяев в 1918 году. – Русская революция пропитана теми началами, которые прозревал Достоевский и которым дал гениально острое определение. Достоевскому дано было до глубины раскрыть диалектику русской революционной мысли и сделать из нее последние выводы. Он не остался на поверхности социально-политических идей и построений, он проник в глубину и обнаружил, что русская революционность есть феномен метафизический и религиозный, а не политический и социальный. Так удалось ему религиозно постигнуть природу русского социализма.

Русские понимали политические заботы Достоевского, ибо, как и он, мыслили государственно, то есть придавали значение последствиям той или иной идеи для государственного бытия – будь то государство антиреволюционное или революционное. Их западных коллег интересовал индивидуум, а не Франция, Англия или Америка. Правда, в течение XX века среди них широко распространилось убеждение, что уважающий себя человек относится к существующему социальному капиталистическому порядку как к явлению временному и в душе дожидается его конца. Поразительное сходство позиций русской интеллигенции, описанных Достоевским, и позиций западных мыслителей сто лет спустя приводит к выводу, что тревога о будущем России помогла ему описать явление огромного масштаба – как в пространстве, так и во времени.

Термин «западные мыслители», несомненно, слишком общ и вызывает недоразумения. Но, выбрав фигуру, которая бы, как в линзе, собрала в себе черты, связанные с этим термином, мы окажемся на более твердой почве. Такая фигура существует – это Жан-Поль Сартр, иногда называемый «Вольтером XX века». Что в нем поражает, так это та же, что у его русских предшественников, интенсивность в споре об идеях. Европейский умственный переворот, начавшийся в XVI веке, достиг России со значительным опозданием, и образованные русские в течение нескольких десятилетий усвоили идеи, которые в Западной Европе формировались постепенно, на протяжении нескольких столетий. Видимо, отсюда исключительная сила и отрава этих идей, которые не встретились с хорошо развитым, обладающим многочисленными функциями общественным организмом. По причинам, заслуживающим отдельного анализа, в XX веке в западных странах возник специфический вакуум, в котором замкнут западный мыслитель, развивающий свои концепции за пределами какого бы то ни было контроля со стороны «серой массы». Это как у Достоевского, где Раскольников или Иван Карамазов поставлены один на один со своим ходом мыслей. И не только интенсивность сближает Жана-Поля Сартра с этими персонажами, но еще и абстрактность мышления.

Не удивительно ли, что в издавна свободомыслящей Франции, в стране, которая многое повидала и обладала навыком избавляться от принципиального спора, просто пожав плечами, «смерть Бога» внезапно становится столь же фундаментальной проблемой, какой была некогда для русских мальчиков, за водкой спорящих об основах бытия? Ибо для французского экзистенциализма, от которого – вновь аналогия – наступает переход к действию, долженствующему перестроить мир, нет сомнений в том, что человек, свергая с престола Бога, сам становится Богом и свою ответственность должен доказать делом.

Глава, озаглавленная «Сартр как герой Достоевского», наверно, открыла бы интересные перспективы. Сюда следовало бы также ввести мотов родственности между некоторыми аспектами философии Сартра и философии самого Достоевского. Я имею в виду знаменитое сартровское «ад – это другие», то есть вопрос отношений между субъектом и другими людьми, тоже субъектами: отдельный человек стремится захватить власть над другими, превратить их в объекты, а поскольку, глядя на них, он видит в их глазах то же самое желание превратить его в объект, другие становятся его адом. Это в точности проблематика гордости и унижения у Достоевского. Когда Сартр писал «L’Etre et le Néant» (в 1943 году), он не мог знать книги Бахтина о поэтике Достоевского, где этот вопрос разобран детально. Тем не менее «экзистенциальный психоанализ» в этом произведении Сартра совпадает с выводами Бахтина, несмотря на то что сам Сартр, похоже, не сознаёт своей связи с русским романистом.