Шведский язык в Финляндии, как и английский в Ирландии, был языком литературы, и тамошние поэты барокко попросту считались шведскими поэтами. Однако это переменилось в XIХ веке. Большое значение имел тот факт, что финский национальный гимн (1848) был написан шведскоязычным поэтом Иоганном Людвигом Рунебергом. В противоположность ирландскому языку, финский сохранился неплохо и примерно тогда же начал соперничать со шведским, входя в литературу; тем не менее появилась и очень жизнеспособная шведско-финская поэзия и проза, в высшей степени сознававшая свою принадлежность к стране и развивавшаяся своеобразно. Она получила в международных энциклопедиях особую рубрику как литература Finland-Swedish. Из этих энциклопедий можно узнать, что в первые десятилетия нашего века самые смелые новаторы шведского языка не были шведами. То, что в Финляндии могли появиться Эдит Сёдерган (1892—1923), Раббе Энкель (1903—1974), Гуннар Бьёрлинг (1887—1960), свидетельствует о наличии в Финляндии кругов, которые давали и стимул, и читателей, финская интеллигенция говорила преимущественно по-шведски. Создатель независимой Финляндии генерал Маннергейм финским языком не владел. В независимом государстве два языка были признаны равноправными, ими пользовались в печати и на радио. В последние десятилетия финский приобретает всё больший перевес, хотя по-шведски по-прежнему выходят журналы и пишут выдающиеся поэты, продолжающие традиции литературы Finland-Swedish, как, например, Бо Карпелан (1926 г. р.).
Когда Литва в результате разделов Польши досталась России, она была сильно полонизирована. По-польски говорили в помещичьих усадьбах и среди мелкопоместной шляхты, а также рабочие и ремесленники в городах, если их языком не был идиш. Сознание особого характера Литвы, сохраняемое как наследие Великого Княжества Литовского, возрождается в эпоху романтизма, но оно отнюдь не равнозначно возврату к литовскому языку, ибо те, кто выражал это сознание, говорили и писали по-польски. Огромную роль в начале XIX века играл в этом Виленский университет.
Это был польский университет – и по языку преподавания, и в силу места, занимаемого его профессорами в польской культуре, гордостью которой по сей день остаются Петр Скарга и Мацей Сарбевский (со времен, когда университет еще был иезуитской академией), а затем Ян и Енджей Снядецкие, Мартин Почобут, Станислав Юндзилл. Именно там, среди студенческой молодежи, и родился польский романтизм, не без германских влияний (в частности Гердера), которые способствовали увлечению фольклором, рассуждениям о «народной душе» и формированию свойственного новому времени понятия нации. Произведения Мицкевича и Словацкого вскормили польский патриотизм. Но не будет преувеличением сказать, что само имя Литвы было призвано к жизни польским романтизмом. Правда, еще в 1806 году Ксаверий Богуш, родом из Жмуди, читал в Варшаве научную работу «О началах литовского народа и языка». Рано написал и Феликс Бернатович (Гейштовт?) свой роман «Поята, дочь Лиздейки, или Литовцы в XIV веке», изданный в 1826 году. Другие даты выхода трудов о Литве убедительно показывают их генеалогию, связанную с романтизмом. Теодор Нарбутт в 1820 году выпускает «Краткий очерк истоков литовского народа, из разных старинных авторов собранный». В 1835—1841 годах в Вильне выходит его двухтомная «Древняя история литовского народа», затем в 1846-м – «Памятники литовской истории», наконец, в 1856 году – «Мелкие исторические сочинения, особенно к истории Литвы относящиеся». Юзеф Игнаций Крашевский посвящает Литве и Жмуди свои «Anafielas. Песни из преданий Литвы», выходившие в Вильне в 1840, 1843, 1845 гг., после чего в своем виленском журнале «Атенеум» публикует в 1844 году «Dainos» и, наконец, издает в Варшаве двухтомный труд «Древняя Литва. История, законы, язык, вера, обычаи, песни, пословицы, предания и т. д.». Ксендз Людвик Адам Юцевич, родившийся в 1810 году, учился в Виленской духовной семинарии в период величайшего влияния польской романтической поэзии, поэтому понятен его интерес к фольклору. Он знал литовский язык и собрал «Пословицы литовского народа» (1840). Он чувствовал себя литовцем и горевал, что «вайдалоты наши» (Мицкевич) говорят на чужом языке, однако сам писал и издавал свои труды по-польски: «Литовская история для детей» (1840), «Очерки Жмуди» (1840), «Воспоминания о Жмуди» – посвященные Ю.И. Крашевскому, наконец, «Литва с точки зрения древних памятников, нравов и обычаев» (1846).
Думаю, что литовцы позднее принесли себе много вреда, отмежевываясь от многоязычного прошлого Великого Княжества Литовского и стараясь изгладить из памяти польский характер Виленского университета. Их толкал на это страх перед последствиями Люблинской унии, иначе говоря, перед полонизацией, то есть психология осажденной крепости. Тем самым, однако, теряли основу ссылки на Мицкевича, ибо трудно вычеркнуть его филоматскую молодость и сделать из него литовца в современном понимании, какого при его жизни не существовало. Нет сомнения, что он обращался к «Литовской летописи» Стрыйковского, писал «Живилю», «Гражину», «Конрада Валленрода» – всюду Литва, – но фольклор в его произведениях родом из его родных мест, то есть белорусский, родной язык – польский, а «Литва, отчизна моя» – обращение к Литве не в национальном значении, а как к обширному пространству между Балтийским морем и Припятью.
Я говорил о «что бы было, если бы». Отпустив узду фантазии, можно себе представить, например, возникновение современной Литвы на ирландский манер, то есть при сравнительно слабом участии в этом родного языка. По существу, только энергия малого числа людей, особенно Винцаса Кудирки, восстанавливает в конце XIX века значение литовского языка как инструмента устной и письменной речи, тем самым защитив его от замыкания в пределах деревенской околицы, как замкнулся ирландский, которым сегодня в Ирландии повседневно пользуется лишь ничтожное меньшинство. Зато достаточно почитать сочинения, которые я назвал, а также множество литературных и мемуарных произведений времен романтизма, чтобы убедиться, что сознание принадлежности к Литве у людей родом оттуда было совершенно живым. Конечно, это соответствовало определению gente Lithuanus, natione Polonus, однако уже появлялись знаки, показывающие, что начинается эволюция к литовскому характеру не только gente, но и natione. Пример – хотя бы пишущий по-польски ксендз Юцевич. Конечно, власть царской России и сопротивление ей шляхты и интеллигенции шляхетского происхождения отняли у этого «если бы» всякую вероятность, так как способствовали формированию польского национализма.
Несколько более вероятно другое «если бы» – двуязычность на манер Финляндии. Если бы Вильнюс в межвоенные годы был столицей Литвы, вряд ли его литуанизацию проводили бы путем изгнания населения: тогда такие методы не применялись. Как известно, существуют две дефиниции народа. Одна, идущая от Гердера, говорит об общности крови и языка. Другая, от французской революции, основана на желании данной общности жить вместе. Эльзасцы, говорящие по-немецки, принадлежали к французскому народу, так как они этого хотели. Наличие в рамках литовского государства крупного анклава, говорящего по-польски, могло бы склонить к выбору этой второй дефиниции и к языковой терпимости. Могли бы возникнуть «литво-польские» школы, журналы, литературные направления – тогда и я был бы литовским поэтом, пишущим по-польски.
Нереалистично. Наверное, нереалистично, раз уж наступило разделение в зависимости от того, кто на каком языке говорит. Литовцы, панически боявшиеся полонизации, воздвигали вокруг себя крепостную стену, но такую же стену воздвигали поляки, убежденные, что представляют «польский дух», наиболее полно воплощенный в Варшаве и Кракове, и что «извечно польское Вильно» – не для литовцев. Серьезным препятствием для взаимопонимания был характер польской культуры, передаваемый в языке. Это была культура в основе шляхетская, отличающаяся только ей свойственной иерархией ценностей, и довольно парадоксально, что «Пан Тадеуш», написанный «литвином», поставлял ей образцы поведения, укрепленные затем «Трилогией» Сенкевича. Некоторые считают, что иной культуры, нежели шляхетская, в Польше нет и никогда не было и что она отнюдь не исчезла с исчезновением шляхты. Как бы то ни было, эта шляхетская культура не характеризовала в Литве один-единственный класс – наоборот, она формировала психологию всех говорящих по-польски. Поскольку опорой Литвы была ее собственная старинная крестьянская культура, неизбежно происходили постоянные столкновения, в которых польская сторона выступала с типично шляхетским чванством и презрением к «простакам». Конфликт между «панами» и «хлопами» становился одновременно национальным конфликтом, причем «панами», по их собственному убеждению, были также убогие и неграмотные – только потому, что они говорили по-польски. И если в XIX веке у многих «литвинов» можно наблюдать укрепление их связей с родиной как географическим понятием, то происходит и обратный процесс: шляхту Польши и Литвы объединяет общая героическая борьба с царизмом, и территориальные формы лояльности заменяются лояльностью по отношению к одной, польской нации, независимо от того, где живут ее члены. И, несомненно, так понимаемая лояльность характеризовала большинство виленчан как в межвоенный период, так и после 1939 года.
Я говорю обо всем этом с практической целью. Только ясное осознание прошлого может привести к пересмотру тех форм мышления, что принимаются бездумно, в силу привычки и остаются бесплодными. Вильнюс – столица Литвы и таковою останется. И в городе, и в окрестностях живет значительный процент населения, принадлежащего польской культуре, однако это, за редкими исключениями, не пришлое население, не кусок, отрезанный от общего организма, дом которого лежит в долине Вислы. Ближе к правде мнение литовцев о том, что это полонизированные литовцы, хотя здесь следует сделать фундаментальную поправку. Если они полонизировались, то не нажили себе этим горба, от которого им следует избавиться, скорее как раз наоборот. Добавим кстати, что рубрика «национальность», введенная в документах некоторых стран, в том числе Литвы после 1918 года, поставила вверх ногами понятие nationalité, nationality, которое в западных странах означает только гражданство, а не принадлежность к этнической группе. Таким образом, само законодательство способствовало зачислению людей в ту или иную группу и несет частичную ответственность за горестное зрелище т. н. меньшинств, считаемых другим государством за «своих» – до войны Литва финансировала литовцев в Польше, а Польша – поляков в Литве.